Побежали за ним наперерез, в дым, без дороги — не рохли, да промокли ноги, а на суше лес исчез, как отсохли уши.
Драчуны отвечали, что повстречали его в поле.
Но дали клятву, что ничего не нарушали, а самого не признали — поспешали на жатву:
— Нам — не вам: карачуны на воле — ни к чему. И на огни не мани. Да и бьют тут надысь на авось, а не в слизь, не насквозь, а всклизь.
Бормотали, что им с него — ничего: дали по роже молотком, но — любя. Посчитали его — своим двойником:
— А молодец — боец бойцом, и похожий на себя лицом. Мы — из тюрьмы, а ему шили проверку, да по всему, не уследили, что смел, и тыл — не прикрыли. И кулак имел — в силе, а шаг — что два, но мерку — не прихватили.
Твердили, что бил по мозгам, как рубил дрова, молотил по зубам, засадил в глаз и пережил экстаз.
Уголовник с пеной у рта стонал:
— Сволота! Шпынял по рогам с разбором, как сам полковник по военной тревоге. В пыли совсем очумели — еле унесли ноги косогором. А достал плеть — подгонял приговором: «Сучьи грабли! Лучше умереть по случаю в поле, чем по рабьи хиреть в бабьем подоле!»
За рассказом рвали материал на груди, как металл на помосте — разом трещали кости.
Уверяли, что не убивали:
— Погоди, не суди! Когда удирали, генерал дышал в китель. А пропал в беженцах — ищите на складе. Учтите, дядя всегда мечтал зарезаться на параде.
Но наводка по гряде не помогла и прополке. Мало бить со зла по воде сковородкой: прыть без штурвала — нить без иголки.
А склад с поклажей сгорел от земли до крыши — не нашли ни тел, ни лопат, ни даже — мыши.
Три попытки подсказали: нет на свет и слух и рука далека — бери без ошибки след на нюх — на дух мужика.
У ловца не зря на овале лица ноздря!
Повели у земли носами, осторожно подмели усами ров — шагов на двести — и расковыряли придорожные вести.
Запах пропащего и глину сохранял плащ его — да сгинул в лапах у перекупщика, что сторговал его за бесценок — за пальто натурщика — у одного ключника, взятого за хрящ у вороватого грузчика, которому горе-генерал проиграл в пристенок рельсы, когда подбивал попутчика к скорому рейсу на море, душистое от пенок, а поезда стояли в заторе из-за пушистых расценок.
Тогда, сказав, что говорящий — не прав, поймали у рва за рукава из кружев гулящих подружек, и три девки-однодневки признали вслух, что до зари услаждали своего любовника и дух от того полковника — не ромашка на вспашке, а бражка. Ожидал, прошептали, к площади машину и срывал с ними по очереди малину:
— С такими, — проворковали, — и захудалая вонь — разудалая гармонь! А снял генерал левака — и не тронь: погнал наверняка в огонь!
Добавляли девки, что вначале шагали со спевки, собирали цветы, откопали и гриб, да вдруг сшиб в кусты аромат, дремучий, как туча, испуг, сапог и мат:
— Но просвистал нахал между ног, как под одеждой ветерок: не сыскать и с овчаркой. А жалко! За ним — должок, а не дым из корыта!
Поправляли за прядью прядь — уточняли:
— Вранье! Наш дядя не имел ни подарка, ни корыта!
— А мое? Напрострел изрыто!
Объясняли детали:
— Кабы ромашил ваш маршал с дояркой немытой, по коровьему маршу от бабы накрыли бы простофилю, как солдата в самоволке. А так — что ему, помойному волку? Наши ароматы — нештяк: греют, как лучшие, но — не летучие. Номер — дохлый. Помер пахучий без расплаты, и не в вонючей куче, а в сохлой. Или, скорее, убили в автомобиле!
Балуй — не балуй, а выдаст — поцелуй!
Случилось, что на вокзале, где торговали распивочно и на вынос, ошибочно, не любя, поцеловал отъезжающего женатый дед, амбал, живучий и в беде, как земная твердь, а не фифка, тощий и бородатый, как заливная щучья гривка.
Лохматый старикан утверждал, что стакан — мера, и называл себя провожающим офицера на морскую помывку.
Вспоминал, что отправлял, тоскуя, как смерть, а полагал — к теще на блины да на побывку.
Сели на рельсе, пели от хмеля песни, как умельцы.
Кутили без бормотухи — пили наливку и мус от преданной дедовой жены — старухи:
— Губы полководца на вкус были кислы: не квас, а плешь или мослы канатоходца, что допрежь для смеха едали с голодухи. А доехал едва ли, раз куски поврозь и в мыле сквозь зубы валились, что волоски с башки, известь со стены или с облезлого козла шерсть. И икал, небось, как самосвал на подъем. А честь? Не при нем! Для резвости — не гож. Молодежь пошла: и мерзости не пригубили, и на трезвого не похож!
Упрашивал его дед остаться. И не на танцы, а на обед:
— Для того, чтобы по-нашему, особо, лапти доплести. Да куда там ребятам до мастерства! Не в кости! Ему в пути ни к чему вдругорядь ни дрова колоть, ни полоть у межи, ни рубежи охранять. Хоть власти не пусти, хоть трава не расти. Хоть морошка. А на подножке вагона он да скажи: «Умирать — не лапти ковырять: Лягте на лавке и лапки — задрать!».
К общему удивлению, и от полковника получали вести: с почтою, оживлением и даже приветом от любовника чужой невесте.
Читали и над конвертом вздыхали, как над паршой:
— Накропал неровно, словно крале: с камуфляжем и большой душой!
Сначала писал, что проезжал город. Намекал, бродяга, на голод, а бумага источала пары икры.
Гадали:
— Не облизали ли осетры?
Потом оповещал, что пристал в другой и здоров, отыскал и кров со столом, и дворец с королевой.
А писал, удалец, как левой ногой иностранец.
Предполагали:
— Не больной ли дрожал палец?
И вдруг — телеграмма с полустанка:
«Аврал! Драма — не пьянка. Хрясь — и нить оборвалась. Фюить! Алкаш подкачал. Без кошелька. Хоронить монеты нету. Пока. Недосуг. Ваш друг.»
Наследники — вскачь, за передники и — в плач. Заказали портрет и букет. Собрали от тоски на венки и ленты. Послали аккредитив. Ждали момента.
Но узнали по радио: жив. Ссадина! И — обругали:
— Рвач! Гадина!
Проверяли в зыбкой надежде:
— Ошибка? Едва ли.
— Прежде или теперь?
Из-за неточной почты не желали потерь.
И вот следом — письмо:
«Пообедал. Любим. От забот отдыхаю. Весной — красным-красно. Люди — перегной и дым. Но одна — нежна. Хата — с краю. Опять нужна доплата. Ерунда. Будем помирать — тогда и горевать».
Подсчитали сроки строже — и не рады: телеграмму и драму отправляли позже. От мороки зашептали по углам:
— Правды — ни там, ни там.
— По миру нам, бедноте, без пути пройти присудят в награду за килограмм усилий.
— Померли те люди, что правду любили!
Затем — еще одно письмо:
«Всем, всем, всем. Люблю горячо. Загораю у огня. Ай-лю-лю бедламу. Разъясняю телеграмму. С краю немножко — оплошка. Хоронить не меня, а монету. А нету — кошелька. А нить — от трусов. Коротка была. Хвала, здоров.»
Закричали:
— Здрасьте! Вот-те раз! А вздыхали о живоглоте!
— Без морали дикобраз!
И от счастья отозвали заказ на букет, портрет и раму.
И вдруг — телеграмма:
«Проклятый головорез исчез без оплаты услуг. Обратиться в больницу. Друг.»
А за ней — иная, переводная, доплатная, из-за границы, но страшней:
«Погиб героем, без боя, в походе, от своего. Ушиб или в роде того. Без валюты — круто».
А прямо за той, ужасной, очередная:
«Одна телеграмма вручена не туда».
А какая, не ясно.
Беда!
А куда она адресована? Кому уготована? И почему возвращена?
Из пыли стена!
— Ну и ну! Происки! — завыли на луну — все.
И засудачили о незадаче, о себе и о судьбе покойника.
И — ну крутиться, как спицы в колесе!
И — ну на поиски полковника!
II. ЖИВОЙ, ДА НЕ СВОЙ