- Мы называем их всяк по-всякому, - объяснил Маргулис, - попрыгунчики, комики, неподвижные. В общем: нежильцы. Здесь Кирилла хозяйничает, - сказал он, брезгливо заглядывая в дверь подсобки, где вперемежку были свалены судна, судки, тазы, ведра, огнетушители и прочий больничный инвентарь, а за столом сидел, очевидно, Кирилла, и тупо задумавшись, что-то писал в тетрадь. Вернее сказать: сидела, писала, поскольку Кирилла оказалась женщиной лет сорока, необычайно любезной, широкой в кости, с добрым мужеподобным лицом.
- Санитарное антисостояние, однако, не в лучшем виде, - строго заметил Маргулис и ткнул пальцем в табличку на белой двери, где крупными буквами было заявлено, что ответственной за чистоту и сохранность инвентаря является З.З. Кириллова, санитар первой статьи.
- Что ж делать, соколики, - выводя длинную букву Щ и морщась при этом, сказала женщина, - коли я тут одна, и их - эвона! Среди них и блюющие есть.
Однако, несмотря на враждебное замечание Маргулиса, нашей экскурсии она не препятствовала, только ласково предуведомила, что нежилец из третьего нумера утресь капризничал, казал язык, и в наказание за это, принявши укол, спит теперь вниз лицом. По пути в третий нумер мы заглянули в одну из палат, но в ней было настолько жарко от температурящих тел, что мы тут же вышли.
Двери нумеров ввиду неопасного состояния содержавшихся не запирались. Я ожидал увидеть стены в разводах, серые от пыли и паутины потолки, грязный налет на оконных стеклах, но третья палата была любовно ухожена, сияла чистотой, всюду, где только возможно, стояли цветы. Человек на кровати действительно лежал вниз лицом, накрытый до середины спины чистеньким одеялом.
- За Кузьмой тут особый уход, - пояснил Маргулис. - Единственный среди нас общепризнанный гений.
- В чем же проявляется его гениальность? - полюбопытствовал я, хотя сказ об этом Кузьме уже слышал.
- Во всем. Ума палата. Научил, например, нас, как без особых хлопот огнетушитель в огнемет переделать. Это ж какое оружие в умелых руках. Кириллу вот замуж выдал. И вообще, выполняет любую задачу, какую перед ним ни поставь. Да вот, убедитесь сами.
На полочке меж двух зеленоватого стекла цветочных ваз лежала внушительная стопа исписанной бумаги, сведенной в два-три десятка брошюр. На титульных листах стояли лиловые штампы: 'Доказано Кузьмой'. Брошюра были самого различного толка. 'Самобытное доказательство теоремы Ферма', 'Влияние американской культурной агрессии на качество народных примет', 'Адаптация законов квантовой механики для закрытых сообществ от трех до трехсот существ' и др.
Мне захотелось увидеть лицо этого человека.
- Какой-то он неволевой, вам не кажется? - спросил я.
Маргулис вздохнул.
- Что вы хотите. В коме уже восемнадцать лет. С тех пор, как его девушку посадили в тюрьму, стал сублимировать. Так, сублимируя, и сошел с ума.
- Но надежда какая-то есть?
- Лечат. Надеются вскорости воскресить. Из постели уже выписали и разрешили гулять. Только зачем ему это? Передвигаться все равно он не может, а только лежать. Нет, этого делать не стоит, - сказал Маргулис, увидев, что я тронул Кузьму за плечо. - Даже если вам и удастся его растолкать, вы разбудите в нем идиота.
- Как же он выполняет задачи, если беспробудно спит?
- Почему беспробудно? Бывают проблески. А у вас что, есть какие-то проблемы?
- Мне б пистолет, - сказал я неожиданно для себя, хотя за минуту до этого о пистолете не помышлял.
- Мне бы тоже, - вздохнул Маргулис.
Проходя мимо туалета и почувствовав легкий позыв, я занял очередь. Маргулис, погруженный в собственные мысли, машинально пристроился рядом. Очередников было немного, человек восемь всего, но я уже знал из опыта, что даже при таком незначительном числе желающих, ожидание может затянуться на час.
Из туалета, пряча глаза и выглядя изнуренным, выскользнул взлохмаченный молодой человек. Очередной занял его место.
- Вы, извините, не ревизор? - обратился ко мне полнолицый пациент, с мясистыми губами и носом.
- Нет. А что? - спросил я.
- Мы недавно эту пьесу Гоголя ставили. Я режиссер. Перепетунов.- Он хихикнул и потер руки. Подал одну мне. - Бухгалтера нашего заведения до сих пор найти не могут. - И он захохотал уже во все горло, восхищенный волшебной силой искусства.
Пожилой господин с бесстрастным лицом, в котором я сразу заподозрил философа, ибо его голова, раздутая раздумьем, была непропорционально велика и весьма волосата, бесстрастно рассуждал о следующем.
- Плох тот ученик, который не придушит своего учителя, - говорил он, опираясь о плечо, по-видимому, ученика, стоявшего потупившись и лишь изредка вскидывавшего на учителя ясный взор. - Только не поймите буквально. Не перетряхнет его учение, вот что я имею в виду. Не превзойдет его. Не придет, в конце концов, к его отрицанию, или к его же учению, но через отрицание. Или через предательство, как Иуда, - заключил философ и с ненавистью рванул ученика за волосы.
Я подумал, что неплохо бы этого ученого человека спросить об эмпатии. Обождав, пока бесстрастие не вернется к нему.
- Смысл человеческого существования, молодой человек, познание, - сказал мне на это учитель. - А познание не мыслимо без отождествления объекта с субъектом. И поскольку познание бесконечно, то отождествление будет углубляться, становиться более полным, и в будущем - это очевидно - будет усвоена манера полного перевоплощения в объект. Это я и назову эмпатией.
- Но вы уверены? - спросил я, получив столь неожиданное, но приемлемое для меня толкование.
- Век свободы воли не видать, - поклялся философ.
Из туалета доносилось беспорядочное бормотание.
- Он там что, с диареей ведет диалог?
Раздался вопль.
- Это наш Гребенюк, - сказал режиссер. - Хлестаков и первый любовник.
- Репетирует?
- Геморрой у него, - объяснил режиссер сочувственно. - Для него срать и страдать - одно и то же.
Я знал, что геморрой в этой клинике - за неумением и неимением средств - вообще не лечат врачи, а предлагают относиться к нему с юмором.
Лицо режиссера само исказилось страданием.
- А что вы о сострадании скажете? - спросил я, тронув философа, который уже отвернулся, за зеленый хитон. Но тот, с негодованием на меня взглянув, отошел, опираясь на ученика, прочь. Он мне напомнил пожилого ежа, которому остригли иглы, но который все же топорщится и шипит, не подозревая о том, что лишен колючек и ежового вида. Внешне же походил на хиппи или расстригу своей спутанной бородой и волосами.
- Сострадание? - очнулся от своих мыслей Маргулис. Он все это время пребывал в задумчивости и от нечего делать ходил конем.
Сострадание - это страсть, господа. Не жалкое сочувствие анонимному ближнему, мясо которого во весь телеэкран демонстрирует нам оператор после взрыва в метро, а сострадание в собственном соку, телепатия тепла из тела в тело. Едва выносимая жалость к нам, смертным, да что там - мертвым, считай, ввиду краткости нашего пребывания на этой земле. Ах, господа. Маргулису я не сказал, но вам скажу: мне теперь бывает нестерпимо жаль отверженных женщин, поверженных мужчин, а детей и стариков жалко всех независимо от степени их занудства.
Эту жалость в себе я в период совместного нашего с Евой существования впервые открыл. Раньше во мне ее не было. А теперь накатывает.
- Сострадание ослабляет? - переспросил Маргулис. - Неправда. И даже наоборот, может возбуждать справедливый гнев. Столько гнева, что на истребление небольшого народца хватит. - Вероятно, белых имел в виду.