Выбрать главу

В тексте «Тамани» есть признаки того, что новелла была написана прежде, чем определилась вся «цепь повестей». Предпоследний абзац новеллы кончался в рукописи и в журнальном тексте следующими словами: «Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну, а право я ни в чем не виноват: любопытство вещь свойственная всем путешествующим и записывающим людям». Последние слова, снятые в отдельном издании «Героя нашего времени», есть в тексте «Бэлы», где их произносит не Печорин, а сам автор: «Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку, — желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям». Наличие этих слов в первоначальном тексте «Тамани» дает право думать, что новелла была написана раньше «Бэлы» и без связи с «Журналом» Печорина.

«Тамань» была оценена Белинским очень высоко: «Это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме… Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания всё в ней таинственно, лица — какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 226). А. Чехов считал «Тамань» образцом прозы: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, — по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать» (С. Щ. Из воспоминаний об А. П. Чехове. «Русск.

мысль», 1911, № 10, стр. 46).

Княжна Мери

«Княжна Мери» написана в форме настоящего дневника и представляет собой именно «журнал» в старинном смысле этого слова; только заключительная часть (дуэль с Грушницким и события после нее) возвращает нас к тому жанру, в котором написана «Тамань». По своему материалу эта повесть стоит ближе всего к так называемой «светской повести» 30-х годов с ее балами, дуэлями и пр., но у Лермонтова всё приобретает иной смысл и характер, поскольку в основу положена совсем новая задача: развернуть картину сложной душевной жизни «современного человека». Здесь завершены те опыты, которые были начаты в романе «Княгиня Лиговская» и в драме «Два брата». Автохарактеристика Печорина («Да! такова была моя участь с самого детства») перенесена сюда прямо из драмы «Два брата».

Белинский писал о «Княжне Мери»: «Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее или очерки или силуэты, и только разве один — портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 227). Во второй статье Белинский остановился на этом вопросе подробнее: «„Княжна Мери“ менее удовлетворяет в смысле объективной художественности. Решая слишком близкие сердцу своему вопросы, автор не совсем успел освободиться от них и, так сказать, нередко в

них путался; но это дает повести новый интерес и новую прелесть, как самый животрепещущий вопрос современности, для удовлетворительного решения которого нужен был великий перелом в жизни автора» (Белинский, ИАН, т. 5, 1954, стр. 453). Под «самым животрепещущим вопросом современности», постановку которого увидел Белинский в «Княжне Мери», он разумел, очевидно, вопрос об условиях русской общественной и политической жизни.

Грушницкий и доктор Вернер, как указывали еще современники, «списаны» Лермонтовым с действительных лиц. Н. М. Сатин писал: «Те, которые были в 1837 году в Пятигорске, вероятно, давно узнали и княжну Мери и Грушницкого и особенно доктора Вернера» (сборник «Почин», 1895, стр. 239). Прототип доктора Вернера несомненен: это доктор Майер, служивший на Кавказе (см. «Русск. архив», 1883, № 5, стр. 177–180; «Мир божий», 1900, № 12, стр. 230–239; «Лит. наследство», т. 45–46, 1948, стр. 473–496). Что касается Грушницкого, то мнения расходятся: одни видят в нем портрет Н. П. Колюбакина, другие — будущего убийцы Лермонтова Н. С. Мартынова. Н. П. Колюбакин был сослан на Кавказ рядовым в Нижегородский драгунский полк; будучи приятелем Марлинского, он вел себя несколько в духе его героев (см.: В. Потто. История 44-го драгунского Нижегородского полка, т. IV. СПб., 1894, стр. 59–60; «Истор. вестник», 1894, № 11 — воспоминания А. А. Колюбакиной; «Русск. архив», 1874, кн. 2, стлб. 955). В Вере Лиговской одни видят В. А. Лопухину, другие — Н. С. Мартынову, сестру убийцы Лермонтова (см.: Материалы для истории Тамбовского, Пензенского и Саратовского дворянства. 1904, А. Н. Нарцов, стр. 177, Приложения; «Русск. обозрение», 1898, кн. 1, стр. 315–316). На самом деле все это, конечно, лица собирательные, не «списанные», а созданные на основе наблюдений над действительностью.

Лермонтов цитирует в «Княжне Мери» стихи из посвящения к «Евгению Онегину» Пушкина; но кроме этой цитаты, в «Княжне Мери» есть еще одна скрытая цитата из «Евгения Онегина». В записи от 15 июня Печорин рассказывает, как он ночью спускался с балкона Веры и увидел через окно сидящую на постели Мери: «…перед нею на столике была раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко». В рукописи был намечен следующий вариант этого места: «перед нею на столике была раскрыта книга, но ее взор, томный и неподвижный, казалось,

Между печатными строками

Читал»

Это цитата из VIII главы «Евгения Онегина» (строфа XXXVI):

Он меж печатными строкамиЧитал духовными глазамиДругие строки. В них-то онБыл совершенно углублен.

В окончательном тексте этой цитаты нет, но слова: «глаза ее ~ в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко» являются скрытой цитатой из той же строфы.

И что ж? Глаза его читали,Но мысли были далеко.

Строка «Где нам дуракам чай пить!». Эти слова сопровождены следующим указанием: «повторяя любимую поговорку одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда Пушкиным». Лермонтов имеет в виду П. П. Каверина, любившего повторять слова: «Где нам дуракам чай пить со сливками» (см. в книге: Ю. Н. Щербачев. Приятели Пушкина Михаил Андреевич Щербинин и Петр Павлович Каверин. М., 1912, стр. 45).

В рукописи «Княжны Мери» подвергались сильной переделке прощальное письмо Веры и последующие размышления Печорина. В первоначальном варианте Вера не объясняет причины своего отъезда, ничего не говорит о муже и советует Печорину жениться на Мери: в окончательном тексте всё это изменено и соответственно изменены размышления Печорина.

Фаталист

Повесть «Фаталист» играет роль двойного финала: ею не только заканчивается «Журнал Печорина», но и замыкается вся «цепь повестей», образующая роман. Автор избавил себя от традиционной обязанности говорить в конце романа о дальнейшей судьбе героя и о его смерти, потому что об этом было сообщено раньше (в рассказе «Максим Максимыч» и в предисловии к «Журналу Печорина»). Проблема финала решена иначе: в основу последней повести положен вопрос о «судьбе», о «предопределении», о «фатализме» — вопрос, характерный для мировоззрения и поведения людей 30-х годов (последекабристской эпохи). Он подготовлен и самым ходом событий внутри романа, поскольку и в «Тамани» и в «Княжне Мери» герой оказывается на краю гибели. Повесть «Фаталист» выполняет роль финала тем, что подводит итог личности и поведению героя, открывая в нем такие черты мужества и активности, которые имеют уже не только интимный, но и общественный смысл. Печорин не хочет и не считает нужным рассматривать вопрос о «предопределении» отвлеченно: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив; что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь». Этим рассуждением вопрос о «фатализме» не решается, но снимается — как не имеющий жизненного значения и смысла. Надо при этом учесть, что под словом «фатализм» Лермонтов подразумевал не только фаталистическое умонастроение вообще, но и распространенную в это время (и осужденную им в «Думе») позицию пассивного «примирения с действительностью». Слова Белинского о предисловии — «Читая строки, читаешь и между строками» — надо отнести ко всему роману и, может быть, больше всего к повести «Фаталист».