Два молодых русских гения, в будущем весьма признанных, несомненно заболевают своеобразной формой англомании. Оба страстно желают писать, как Диккенс и Шарлотта Бронте (в крайнем случае, как Анна Бронте!). Лев Николаевич совершенно публично объявляет главную героиню великого романа «Война и мир» ужасно «некрасивой, худой». Но мало этого, ещё и с «большим ртом»! Фёдор Михайлович, сын небогатого врача-помещика, убитого собственными крепостными за насилие над крестьянской девицей, полюбил городских бедняков запоздалой и очень нервной любовью. Снедаемый этой любовью, он переписывает в тетрадку роман Диккенса «Лавка древностей», немножечко переправляет и даёт новое, очень удачное название — «Униженные и оскорблённые»!..
Пройдя суровую школу английского реалистического романа, Толстой и Достоевский действительно становятся великими писателями; и вот уже и Европа учится у них, усваивая... Впрочем, сейчас мы говорим всё же об Англии, поэтому о европейском учении у Достоевского и Толстого поговорим как-нибудь в другой раз!.. Между тем, если усвоение стиля английских реалистов — Диккенса, Томаса Гарди[95], Шарлотты Бронте, Элизабет Гаскел — не представляет особенных трудностей для их последователей в Индии и России, то всё же стоит вспомнить, что викторианская эпоха предоставила нам и образчики такой литературы, какую и по сей день не так-то просто истолковать! Это, конечно же в первую голову, «Грозовой перевал» Эмилии Бронте, самой одарённой и загадочной из сестринского триумвирата. А в 1886 году увидит свет философская повесть Роберта Луиса Стивенсона[96] «Странная история доктора Джекиля и мистера Хайда», в которой мучительная тема двойничества и оборотничества воплотится на этом чрезвычайно выпуклом, живом фоне Города...
Огромный город, истинный мегаполис, завораживает поздних викторианцев. Здесь, в лабиринте улиц, площадей, социальных контрастов, так сладко изобрести нечто необычайно фантастическое, и чтобы тупоумная толпа никогда не поняла тебя, а напротив, нагло и жестоко забросала бы камнями, вывороченными из мостовой... Герберт Уэллс[97] настоящим Невидимкой врывается в свою обожаемую и ненавидимую столицу, насылая на неё марсианский ужас:
«Лондон глядел на меня как привидение. Окна в пустых домах походили на глазные впадины черепа. Мне чудились тысячи бесшумно подкрадывающихся врагов. Меня охватил ужас, я испугался своей дерзости. Улица впереди стала чёрной, как будто её вымазали дёгтем, и я различил какую-то судорожно искривлённую тень поперёк дороги. Я не мог заставить себя идти дальше. Свернув на Сент-Джонс-Вуд-роуд, я побежал к Килберну, спасаясь от этого невыносимого молчания. Я спрятался от ночи и тишины в извозчичьей будке на Харроуроуд. Я просидел там почти всю ночь...»
Но Уэллс всё же остаётся викторианцем. Он не вполне уверен в необходимости даже существования жизни на земле. Он даже сомневается в незыблемости викторианских ценностей — крепкой семьи, строгой нравственности… И всё-таки... Он не может не признать эти ценности вечными, хотя бы потому, что за ними стоит возможность деятельной любви и помощи тысячам и тысячам обычных людей, жаждущих удовлетворения своих самых обычных, простых потребностей. Настоящее и будущее — за викторианской, строгой, деятельной, доброй моралью. Эта мораль, а не кремлёвское мечтательство, победит во Второй мировой войне, в этой ставшей явью «Войне миров»...
Голос викторианца:
«Так странно стоять на Примроз-хилле — я был там за день перед тем, как написал эту последнюю главу, — видеть на горизонте сквозь серо-голубую пелену дыма и тумана смутные очертания огромного города, расплывающиеся в мглистом небе, видеть публику, разгуливающую по склону среди цветочных клумб; толпу зевак вокруг неподвижной машины марсиан, так и оставшейся здесь; слышать возню играющих детей и вспоминать то время, когда я видел всё это разрушенным, пустынным в лучах рассвета великого последнего дня...
Но самое странное — это держать снова в своей руке руку жены и вспоминать о том, как мы считали друг друга погибшими...»
Детектив!.. Пожалуй, самый английский, самый викторианский жанр европейской литературы. Конан Дойл, Конан Дойл, Конан Дойл. Плодоносящее позднее викторианство. И Агата Кристи — ностальгическое воспоминание о викторианстве. Вероятно, полноценный расцвет классического детектива возможен лишь в стране, где упорядоченная, основанная на соблюдении законов жизнь состоит в законном браке с большой степенью демократизма... Всё хорошо, всё ладно, всё правильно. Однако серьёзная и строгая нравственность вдруг порождает серьёзную же безнравственность!
И щёголь Оскар Уайльд опытным акушером принимает эти странноватые роды.
Викторианская безнравственность рождается в качестве прямой и даже и простой противоположности викторианской нравственности. И это вполне естественно. Противоположности порождают друг друга. Но в данном случае всё-таки возможно утверждать, что именно нравственность породила безнравственность, а вовсе не наоборот!..
« — Но согласись, Гарри, жизнь только для себя покупается слишком дорогой ценой, — заметил художник.
— Да, в нынешние времена за всё приходится платить слишком дорого. Пожалуй, трагедия бедняков — в том, что только самоотречение им по средствам. Красивые грехи, как и красивые вещи, — привилегия богатых.
— За жизнь для себя расплачиваешься не деньгами, а другим.
— Чем же ещё, Бэзил?
— Ну, мне кажется, угрызениями совести, страданиями... сознанием своего морального падения.
Лорд Генри пожал плечами.
— Милый мой, средневековое искусство великолепно, но средневековые чувства и представления устарели. Конечно, для литературы они годятся, — но ведь для романа вообще годится только то, что вышло уже из употребления. Поверь, культурный человек никогда не раскаивается в том, что предавался наслаждениям, а человек некультурный не знает, что такое наслаждение...»
Но этот безнравственный Уайльд, возвышая голос в защиту убийцы, приговорённого к смертной казни, оказывается совершенно и необычайно, и даже и высоконравственным!..
И это тоже викторианские строки:
Однако самыми страшными порождениями и врагами нравственности оказались скромные и чудаковатые учёные холостяки, стыдливо утаивающие в своих чутких душах любовь к мальчикам-подросткам или нервическое пристрастие к миленьким маленьким девочкам.,.
95
96
97