Выбрать главу

Вдруг раздался ее вопль, неописуемый, захлебнувшийся — она увидела мужа, около которого делали свое дело медики, топорик выпал из разжавшихся пальцев… И милиционерам, двум молодым парням, стоило немалого труда держать ее.

— Ро-обик! Что с ним? — выла она вырываясь. — Я его жена, жена!.. Что вы меня держите? Скажите же, что с ним? Куда вы меня тащите?! Робик, дорогой!.. Гос-ссподи-и!.. Куда вы меня-а?.. Зачем?

Ее вой прерывался каким-то заячьим плачем. Она изгибалась всем своим тощим, но, должно быть, очень сильным телом, потому что так же изгибались парни, державшие ее.

— Спокойно, гражданка, — вскрикивал, и крякал, и начинал уже злиться один из них. — Не заставляйте нас… Да перестаньте же! Не заставляйте… Ах ты дьяволица!

— Робик! Скажите только, что с ним?! — молила Катерина.

Она — это было невероятно, — она ничего не помнила…

И слышать ее вопль огромного страдания было нестерпимо..

— Отпустите ее, — закричал и Саша. — Это не она, это я убил! Я, я, я!..

…Его тело так же навсегда запомнило ощущение скованности, сильное и в локтях, и в сближенных запястьях, когда на них игрушечно заблестели наручники.

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

1

В следственном изоляторе Хлебникову открылось, что людей больных несчастьем было, пожалуй, не меньше, чем больных ненавистью, дурными страстями, жаждой обогащения. Наступал, правда, момент, когда нельзя уже провести границу между преступлением по несчастью и преступлением по алчности или бесчеловечности.

В камере, куда поместили Хлебникова, находилось еще трое заключенных. Отчужденно, как за полумертвецом, но с саднящим интересом следил Хлебников за соседом по нарам, которого ожидала «вышка» — смерть, ни на какой другой приговор этот человек не мог надеяться. Был он неясного возраста, совсем невелик ростом, бледен до линялой голубизны, — часовой мастер по профессии, он часто по привычке потирал правый мигающий глаз, окольцованный застарелым синячком от лупы. Его нары второго этажа стояли напротив второго этажа, отведенного Хлебникову. В бессонные ночи, при свете никогда не гаснувшей электрической лампочки, запертой в проволочной клетке, человечек переворачивался со спины на живот, с живота на спину, подбирал под себя согнутые ноги, складываясь, как перочинный ножик, и что-то едва слышно бормотал, тыкаясь голым морщинистым темечком в блин подушки: можно было подумать, он молился. Но то не было молитвой, Хлебников разбирал отдельные слова, часто почему-то упоминались цветы: «ромашка», «ландышек», как-то раз послышалась целая фраза: «Колокольчики мои, цветики степные…».

Однажды, заметив устремленный с нар напротив взгляд, часовщик слабым голоском проговорил:

— Наблюдаете?… Тоже не спится. Предаетесь мечтаниям? Ночи у нас слишком длинные. А голова без работы не может. Только глаза закроешь — и ровно как кино крутится.

Он подвинулся к краю своего ложа и сбавил голос до шепота:

— Воспоминания — это тоже жизнь. Если, конечно, углубиться… можно сказать, сны наяву. И познабливает, и живительно.

В другую бессонную ночь часовщик, проникшийся доверием к Хлебникову, зашептал:

— Я с малолетства мечтательный был… Мы тогда всей семьей в одной комнате жили, в коммуналке. Папаша мой тоже часовщик был, замечательный мастер, виртуоз, однако зашибал крепко. Придет, случалось, подшофе и, понятное дело, к мамаше подкатывается. А я все слышу, извините, и мечтаю. У соседей девчушка была, шалунья большая, второклашка, по коридору босичком, в трусишках… Такая ромашечка.

В сильном электрическом свете — они оба лежали ближе к лампочке — его линялое маленькое личико было мелово-белым, неживым, и только дергалось веко на правом глазу, точно он подмигивал.

— Вы в Тимирязевском парке гуляли? — как по секрету, осведомился он. — Благодатное место, уединенно, тишина… природа в полном расцвете. А также Царицыно — там разные уголки есть, руины, как говорится…