Выбрать главу

Известная пушкинская формула — «счастья нет, а есть покой и воля», — конечно, не отрицание счастья вообще. В Михайловском, в Болдино, в Петербурге поэта подчас так плотно окружали беды, что лишь творчеством он спасался от отчаянья. И как, по сути, похожа эта строка с другой строкой — из завета поэту, из стихотворения — «Поэту»: «Но ты останься тверд, спокоен и угрюм». Слишком часто общечеловеческое счастье говорило поэту «нет». И тогда оставалось единственно возможное — творческое счастье…

Пушкин, певец любви, куда как рано все же познал тщету эгоистично-бездуховной любви-наслаждения, воздав должное духовной любви-долгу перед жизнью. Он весь был устремление к счастью, с печалью отмечая: «Черт меня догадал бредить о счастии, будто я для него создан». И даже — «Эх, проклятая штука — счастье»!.

Болдинская осень — исключительные условия ее, — между прочим, и окончательный «выбор» поэтом между счастьем восторженно-испепеляющим («безумных лет угасшее веселье») и счастьем семейным (из «горестей, забот и треволнений»), из единого чувства жизни!.. Этим выбором, впрочем, Пушкин — и себя, и нас — убедил в вечном и непреходящем различье, например, между ним, великим поэтом, и Дон Гуаном из «Каменного гостя», заурядным стихослагателем, неспособным к такому выбору провидческому, надолго, на всю жизнь, остановленном на гибельной и роковой любви-наслаждении. Две великие сущности счастья — поэзия-любовь — как единственные аналоги друг для друга — и стало быть и для жизни — всегда у Пушкина удивительно ясновидящи и истинны!

Счастье Дон Жуана — иллюзорное, инфантильно-эгоистичное, мечтательно-нежизненное, оно от незрелого идеализма «жадной младости» и неповзрослевшей души, от ее все еще как бы первого, остановленного и требовательно-незрячего чувства, оно лишь обманное счастье-предчувствие, счастье-ожидание… Бескорыстно-поэтичное, рыцарски-самозабвенное — оно вместе с тем не защищенное перед молвой, оно — затянувшееся испытание для юности.

Знать, только личность, пусть начало ее, выходит быстро из этого труднейшего испытания юности, первой любви. Мы то сочувствуем ей, то тревожимся за исход. Не перед этим ли испытанием оказалась и сама пушкинская Таня — с ее трогательно-максималистским требованием немедленной ответной любви со стороны Онегина — и, стало быть — счастья? Как быстро вышла из этого испытания Таня, и как долго оно длилось для Онегина, хотя он и опытен, даже пресыщен в любви — но опытен он в любви донжуанской, опыт здесь одномерный! Онегин, все знающий о любви, — по сути, о ней ничего не знает, поскольку не было в его жизни еще главного: счастья-любви как явления духовного порядка, как любви из существа человеческой личности, без эгоизма, готовой к самопожертвованию!..

Но как душевно богато — многомерно — чувство героев при их последней встрече! Татьяна, скажем, уже не та едва пробудившаяся в своем чувстве влюбленная барышня — она здесь и великосветская дама (а анчарно-ядовитый свет учит — и жить, и мыслить, и презирать в душе все свое окружение!..), и личность с большим жизненным и душевным опытом (она теперь говорит не столько о себе, сколько об Онегине, озабоченная его судьбой, говорит то важное, что решает судьбу человеческую!), и, главное, может статься, она — женщина декабря (иначе откуда эта речь, ее тайный подтекст!)… Что дает такую уверенность словам Татьяны, дает им такой глубокий смысл? Ни капли непосредственности — и все же новая мера искренности, под стать не новому положению в свете, а новому пониманию жизни и ее целей!.. Онегин это чувствует, хоть и не понимает. И вместе с тем Татьяна с ним говорит как мудрая заботливая мать, как очень доброжелательная, любящая старшая сестра, как преданная подруга! Как далеко, как высоко ушла от Онегина Татьяна! Пусть он сам и не так созрел, но им немало пережито и передумано, любовь умудряет сердце, он пытается прозреть новую Татьяну, которую так любит, чувствует, кому так доверяет, но так мало понимает! Онегин, который был столь быстр и находчив на готовое (из воспитания, из светского навыка) слово, на фразу из всего внешнего, что так долго принимал за сущность свою, он теперь словно нем перед своей, уже не своей Таней. Он не находит, что сказать, — так глубоки, так правдивы, так прочувствованны мысли Тани! Главное — какое многомерное — духовное — чувство счастья-любви! Сколько еще жить, страдать, бескорыстно служить людям — чтоб быть равным, иметь право на ответное чувство, чтоб, как говорится ныне: соответствовать!..