Выбрать главу

Выше мы говорили о мозаичности построения текста у Шкловского. Теперь уместно будет уточнить, что мозаичность эта не стремится ни к рисунку, ни к схожести, а лишь к предельному сокращению промежутка между мыслью и пером. Слово перестает быть только знаком — свойство поэзии! Недаром писатель любит цитировать Эйнштейна, сказавшего, что мысль приходит к нам бессловесной, как ощущение, как чувство, не облаченная в слова!.. Многословие избегается живым течением мысли.

Так ведь рождается и человек — без одежды-формы, без одежды-моды… Мысль писателя не одевается, не наряжается словом, а пеленается им, не ведая при этом ни кропотливости, ни «повивальной методологии». Лишь бы не прерывался поток эвристичности — некое воспроизводство писательской культуры и опыта передуманного!

Шкловский «отвлекается». Одно отвлечение следует за другим — разговор кажется не по теме. Читателю необходимо терпение. И доверие. Оказывается, где-то после второго, а то и третьего отвлечения следует слово, много — фраза, и все отвлечения оказываются необходимыми, все оказывается «по теме». Так художники делают свой рисунок по частям. И лишь какой-то завершающий штрих, много — линия, и весь рисунок оживает! И есть такая игра. По частям незавершенного рисунка предложено узнать изображаемое. Видно, и на самом деле нужно обладать воображением для этого! Нечто похожее происходит и с текстом Шкловского. Нужно уметь по частям узнавать еще не завершенную мысль!.. Писатель, например, рассказывает о старом Петрограде, книжном магазине Вольфа, где-то в Гостином дворе. «Старый магазин, за вывеской которого хотят свить гнездо или хотя бы погреться голуби. Голубей выгоняли метлами». Речь о книгах, книголюбах, читателях, библиотеках. Иной нетерпеливый читатель тут вскинется: «При чем голуби? К чему метла?» Но вот после второго или третьего «отвлечения» — читаем: «Судьбы книг бесконечно трудны. Они не находят истинного гнезда»…

И нам становится зябко и неприютно, как тем гонимым в морозном неприютстве книгам-голубям. Мы охвачены страдательным сочувствием…

Разумеется, в слове «книги» — и писательские судьбы. Писатель живет изначально, вернее, безначально и бесконечно в своем произведении, в своем слове. Некая — «Жизнь — без начала и конца». Как сказано у Блока — хоть может показаться: «по другому случаю». У поэзии нет такого — всё «по этому случаю». И за эту зябнущую душу — и писателя и книги, — за их вечное бесприютство, пусть и в образе дореволюционных голубей, гонимых метлами дюжих, с бородами-метлами, дворников — мы испытываем чувство тревоги. «Отвлечения» оказались не втуне. И в нашей судьбе — голуби-книги живые и вещие! Мы понимаем, как важно для них свить гнездо в нашем сердце!..

Культура у писателя неделима, едина, общечеловечна — потому, что человечна. Он говорит о колоколе из «Собора Парижской богоматери», о колоколе, который слышала святая великомученица из «Живых мощей» Тургенева, о колоколе, который услышал по этому рассказу Герцен, — три колокола звучат не просто слитно, становятся не просто метафорой единой культуры человечества — и наше читательское сердце отвечает отголосно их звуку!..

И мы благодарны писателю за свою высокую причастность.

В тексте Шкловского царит настроение высокой духовности. Слово весомо, фраза упруга, немногословна. Часто слово или фраза составляют абзац. Не графическая, тем более не полиграфическая, прихоть — таковы ритмы мысли, такова дискретность потоков сознания. Ассоциации всегда неожиданны, в них чувствуется — как автор легко преодолевает время и пространство, как едина в нем читательская культура, как свободно служит она автору. Нигде Шкловский не становится популяризатором! Скорей всего, он — антипопуляризатор, слово его центростремительно в своей концентрированности. И, не ставя перед собой прямой цели — испытывать, — оно испытание для читателя. Радость лишь ценой одоления трудности в испытании! Ведь чтение учит многому, в том числе пониманию мира, жизни, ее духа и своей души, увеличивает ощутимость чувств, возвратив ощутимость мира, познав его чувственно.

Шкловский не учительствует, не проповедует — он размышляет, он слово хочет сделать словом-мыслью, словом-чувством, вернуть его «первой сигнальной», в то время когда оно составляет вторую сигнальную систему!.. Текст писателя по преимуществу — монологичен, но тональность тут разнообразна. Порой монологичность достигает экстаза подлинной лирической медитации! Нетрудно догадаться, что случается это, где речь о самом любимом в классике нашей, самом любимом для Шкловского-читателя. Ведь, по сути, все написанное, обозначенное по недоразумению — то критикой, то литературоведеньем, у Шкловского некие читательские «самоотчеты» средствами творчества, средствами поэзии по поводу поэзии нашей классики. Отсюда тоже — та свобода и непринужденность построения текста, которые кажутся прихотливым отсутствием построения! Но, когда слово достигает экстаза лирической медитации, как сказано выше, нам оно не напомнит увлеченного прихожанина или чувствительного инока. Скорей всего, напомнит жреца, которому во время самоуглубленного служения не до оглядок на посетителей храма, который предельно разгрузил себя от внешней ритуальности во имя внятного слушанья своей души, беседы с нею, отчета о беседе…