Выбрать главу

— Константин Георгиевич, уж позвольте и нам послушать! Так сказать — последние могикане…

Паустовский, запрокинув голову, помолчал… Он не совсем понимал, что происходит. Неужели уходят к нему с других семинаров? Это же безобразие… И недисциплинированность, и невзрослость! Некрасиво в любом случае! Он решительно протестует против такой вольницы! И в какое его положение поставили перед другими преподавателями и писателями!.. Или знаменитый тенор он италийский? Или кинозвезда из Голливуда? То-то ж, видит он, очень уж людно на семинаре. Не придал он значения… Он извиняется, да он бы сам с радостью послушал А.! Статьи-то его студенты читают или нет? Ведь это чистейшее художественное творчество, настоящее писательское слово! Неужели студенты это не понимают?.. Или художественной прозой считают лишь то, где сюжет, он и она, и описательность-повествовательность? Всякий ли прозаик сумеет то, что А.? За счастье студенты семинара почесть должны! Да и разве Федор Васильевич Гладков не знает — кого взять на семинары?

А. все еще топтался у дверей — он уже не рад был, что прервал семинар, что обратил на себя внимание Паустовского, с которым, чувствовалось, был кратко знаком. Он что-то бормотал несвязное, смущенный похвалой Паустовского. Он-де вовсе не в обиде на своих студентов, наоборот, он сам вот пришел! Пусть Константин Георгиевич не обращает внимание, продолжает, а он постоит, послушает!..

Кончили тем, что А. должен был дать обещание Паустовскому — пригласить к себе в гости, на свой семинар, весь семинар Паустовского!..

А. потом нет-нет вспоминал о своем обязательстве перед Паустовским, ему это, видать, льстило, и он взволнованно дергал щеточками усов на верхней узкой губке. Обязательство свое он так и не выполнил. На семинары же Паустовского студенты бегали и впредь — никто им в этом не чинил помех. «Из высших соображений святого творчества», что ли?..

Бывал я и на семинарах Паустовского. Буднично-деловая атмосфера поначалу даже удивила меня — ничего «надземного», «поэтичного», «романтичного». Вообще ничего броского я там не нашел. Да и сам Паустовский говорил мало — больше говорили студенты, которые ничуть себя здесь студентами не чувствовали. Иной раз в минуты запальчивости Паустовскому доводилось долго «просить слова», точно он был студентом! Впрочем, спохватившись, его всегда слушали с огромным вниманием. Голос его был негромок, глуховат, говорил он просто — нужна была известная зрелость, чтоб понять здесь непростоту… Вот почему поверх увиденного и услышанного я ждал от семинара еще чего-то, ждал чего-то особенного… Я не видел чуда потому, что оно чуралось броской яркости. Я видел маленького, сухонького человека, и одеждой и обликом напоминавшего сельского интеллигента, то ли счетовода колхозного, то ли учителя и деревенского общественника. Острый птичий профиль даже казался мрачноватым в своей угрюмой нахохленности, лишь в глазах светил горячий огонь мысли и интереса к жизни. Паустовский был не похож на свои книги и, стало быть, на самого себя — по моим представлениям. Чем-то еще напоминал он мне Гоголя, особенно с андреевской статуи. Время было архисложным, послевоенным, тревожным не столько по-писательски, сколько для писателя. Мы вряд ли могли тогда догадываться об истинных чувствах и переживаниях этого большого, редкостно честного художника…

И все же я чувствовал присутствие незримых полей внушаемости! Обаяние личности было столь велико, что не нуждалось ни в чем внешнем. Наверно, особо это чувствовали такие слушатели его семинаров, как Юрий Трифонов и Владимир Тендряков, если они могли стать теми, кем мы их знаем в нашей литературе. Вне семинаров Паустовского и не мыслишь этих писателей!

Помнится, бытовала в Литинституте, среди студентов, такая «пропись». Паустовский, мол, в написанном им — не воитель против зла!.. Не помню, чтоб кто-то оспорил это. А ведь инфантильное здесь представление об этической модели мира, о вечно подвижных и меняющихся в нем силах добра и зла, о будто бы безучастной тут роли эстетики творчества!.. Скажем, Некрасов ли не был воителем против зла жизненного? Но ведь не кто-нибудь, а он завещал — «Сейте разумное, доброе, вечное». Будет ли разумное — разумным, доброе — добрым, вечное — вечным, не будучи выверенным высшим и точнейшим критерием истины: прекрасным?

Красота всегда воительница. Правда, битвы ее незримые, тихие, на уровне души. И не молниеносные. Зато плоды победы — необратимые!

Паустовский всегда отстаивал красоту, стало быть, всегда был воителем против зла жизни! Он был защитником красоты, творчества, человечности. Время его больше всего нуждалось в этом…