Выбрать главу

— Отличная лошадь, — сказал он, — вон та, белая.

— Да приличная.

— Это вы перекупили ее в прошлый раз?

— Мой компаньон — жокей — и я.

— Сделали хорошую покупку, если только лошадь не выдохнется… При нужном уходе и соответствующем везении вам, быть может, удастся сделать из нее чемпиона.

Я заметил на его морщинистом лице подобие ехидной, насмешливой улыбки.

— Хороший конь, — произнес я с ударением. — Добрый конь, — прибавил я ни к селу ни к городу.

Тренер, взглянув на меня, ухмыльнулся.

— Я хотел сказать, призовая лошадь, чемпион, одним словом!

Тренер захохотал, повернулся вполоборота и отошел.

— Хотите верьте, хотите нет, но Гонсалес прирожденный чемпион, и он это докажет.

Я вернулся в Сан-Франциско, размягченный успехом сегодняшнего утра. В поезде, который мчал нас на Третью авеню, я заметил какое-то нарочитое молчание Мерседес.

— Что с тобой? Тебе не нравится моя покупка?

— Ты рехнулся, — ответила она без обиняков.

— Пойми, что Гонсалес…

— Гонсалес тут решительно ни при чем, — перебила меня Мерседес. — Я говорю о тебе. Ты определенно рехнулся. То, чем ты страдаешь, — даже не порок и не мания. Дело обстоит куда хуже. Голова твоя забита лошадиными копытами. Говоришь ты только о скачках, думаешь только о скачках, «работаешь» только на скачках. Даже во внешности твоей появилось что-то лошадиное.

— Может быть, я и хожу, как лошадь? И ем, как лошадь?

Нет, такого за собой я еще не замечал. Мерседес, конечно, преувеличивала. Ничего подобного не было. Ерунда: по внешности никогда не отличишь играющего на скачках, как по форме не угадаешь суть. А вот что касается помешательства или порочности… Быть может, что-то порочное и впрямь есть в моем увлечении, но ничего ненормального, ничего психопатического, — одним словом, ничего такого, от чего при желании нельзя было бы отказаться. Мог бы я отказаться от скачек? Но чего ради?

— До сих пор мне везло, и я все время выигрывал. Зачем же волноваться? Зачем так мрачно смотреть на обычное и даже прибыльное увлечение?

— Понаблюдай за собой, и ты поймешь.

Я вспомнил своих приятелей: вечно пьяного Ковбоя, всегда в долгу как в шелку, знающего только свинское свое пойло, голую сетку кровати на чердаке отеля и впавшего в идиотизм от непрерывного мусоленья «Рейсинг форм»; жалчайшего Куате, оборванного, собирающего на корточках помидоры; вспомнил его лицо, морщинистое, пучеглазое, такое несчастное после проигрышей; Куате — морфиниста, алкоголика, неизменно голодного, слепо верящего в счастливый поворот судьбы, которая упорно не желала стать к нему милостивой. Вспомнил тех, кто следует целым системам в поисках выигрыша; тех, кто всегда проигрывает без всякой системы; тех, кто ставит только на фаворитов; тех, кто ставит на Лонгдена, тех, кто бегает за хозяевами, за тренерами, за их женами; вспомнил нас с Куате, которые готовы были бежать за кем угодно. Затем в памяти всплыли игроки моей далекой родины. Родной дядя, который так навострился различать лошадей, что распознавал их даже тогда, когда их вели под попонами в конюшню. Самым замечательным было при этом то, что чем больше он привязывался к лошадям, тем меньше они признавали его. Я встречал дядю на ипподроме по воскресным утрам, укутанного в длиннющий шарф, змеей обвивавший его тощую шею, потирающего от холода руки и извергающего из ноздрей густой белый пар. Он прохаживался по проходу между трибунами, бубня вполголоса: «Четверть ставки на Каньямито! Четверть ставки на Каньямито!» Тут же появлялся еще более опустившийся субъект и вступал в долю. Потом, взявшись за руки, они медленно, волоча ноги, обходили трибуны, выкрикивая: «Две четверти на Каньямито! Кто хочет поставить на Каньямито?» Наконец выискивался третий, затем и четвертый. Тогда уже все четверо, вцепившись друг в друга, чтобы никто из «склеившихся» не мог удрать, топали дальше. И так от них разило табачищем и чесноком — если только не чем-то еще худшим, — что они сами вынуждены были воротить друг от друга физиономии, чтобы не задохнуться. Сердце мое обливалось кровью, когда я глядел на них. Мне хотелось плакать навзрыд от одного вида этих скованных общей цепью великомучеников, готовых отдать богу душу при каждом неудачном шаге Каньямито. Помню их искаженные отчаяньем лица в момент, когда все лошади уже выходили на прямую, а их Каньямито плелся где-то далеко позади с высунутым от усталости языком. Вот это было неподдельное горе! Никогда не забуду их вытертые до блеска брюки и пиджаки, грязную бахрому рубашек, захватанные потными пальцами шляпы, гнилые зубы, запах винного перегара и лука, оторопь, написанную на лицах, в предвиденье домашней перепалки после окончания злосчастных скачек. Ставки они делали на лошадей самых диковинных и неожиданных, как бы в мистическом трансе, словно по внушению голода, собственного безумия или просто с пьяных глаз. Неужели и мне уготована подобная судьба?