Я вспомнил вечер, когда радио описывало последствия циклона, обрушившегося на Флориду. При слове «циклон» я пришел в неистовство, опрометью бросился к окошечку и поставил десять долларов на Циклона в четвертом заезде! И я погорел на этом Циклоне так же, как погорели на настоящем циклоне несчастные жители Майами. Что это? Признак помешательства? Ковбой и Куате уже барахтались на краю полного самоуничтожения. Это очевидно. Наряду со многими другими, вроде того безрукого паренька. Вместе они составляли небольшую колонию безобидных психов, для которых жизнь представлялась чем-то вроде гигантской карусели с настоящими лошадьми и куклами-седоками.
— Нет, Мерседес, я не из их числа. Я могу запросто бросить скачки в любой момент.
— Не смеши меня. Уж не воображаешь ли ты себя исключением? Ответь честно, ты бросишь скачки, если я попрошу?
— Допустим. Но зачем тебе об этом просить?
— Значит, не бросишь. Так послушай-ка меня внимательно. То, что я скажу, тебя удивит и, быть может, хоть раз заставит задуматься всерьез.
Торжественность ее тона меня насторожила, и я попытался заглянуть ей в глаза, которые она упорно отводила.
— Я решила в будущем месяце, как только кончится контракт, оставить свое заведение. Ты знаешь, что мой отец участвует в забастовке портовых грузчиков. Положение там сложилось такое напряженное, что того и гляди начнется самое настоящее побоище; страшно подумать, до чего все это дойдет. Быть может, до смертоубийства, а я так боюсь, что отец, при его характере, полезет на рожон. Одна моя нью-йоркская подруга написала, что есть возможность устроить меня на тамошнее телевидение. Я могу приехать в любой момент. Но я хотела бы уговорить отца ехать со мной. Там мы могли бы начать новую жизнь… все трое… отец, я и ты… если, конечно, ты захочешь. Подумай об этом. Подумай, как славно мы могли бы зажить. — Она взяла мою руку, и я почувствовал, что тепло ее ладони передалось мне.
Прикосновения эти всегда трогали меня необычайно. Мне казалось чистейшим недоразумением, что такая красавица, как Мерседес, может захотеть коверкать свою жизнь, связавшись с пустельгой вроде меня. Своими огромными зелеными глазищами, лучистыми и влюбленными, она отлично подметила нежность, которая меня охватила. Но вместо обычных ласковых слов, вот-вот готовых было сорваться с ее дрогнувших губ, она продолжала меня убеждать:
— В Нью-Йорке ты сумеешь работать и учиться. Мы поможем тебе. Отец перестанет дуться, когда увидит, что ты взялся за ум и работаешь серьезно. Да и сама я сыта по горло тем, что делаю здесь. Я бы хотела по-настоящему заняться танцами. Тебе не кажется, что современный танец очень бы мне удался? Серьезно, я думаю…
И тут она забыла о главном предмете нашего разговора и принялась мечтать вслух о том, как она будет изучать технику современного танца, как можно будет по-новому использовать в хореографии испанские музыкальные ритмы, отойти от того, что до сих пор делали другие балерины. Это было ее мечтой, в этом заключалась ее жизнь. Что касается меня, то в тот период вся моя жизнь заключалась в Гонсалесе. То есть, строго говоря, настоящая жизнь тихохонько проходила рядом, но за незначительностью событий, всевозможными пустяками мы ее почти не замечали — возьмите хоть это путешествие в поезде, это утро на ипподроме, вечер в баре «Лос Окулистас», жаркие поцелуи урывками в темном коридоре «Эль Ранчо», бурную ссору с Марселем… И тем не менее мы со слепой настырностью продолжали создавать и разрушать маленькие мифы и видения, которые на самом деле были не более существенны, чем утренний туман. Мерседес грозилась уехать в Нью-Йорк изучать танцы, а я, чтобы отговорить ее, врал, будто готов бросить скачки. В то время, как Мерседес говорила, поглаживая мне руку, я раздумывал над тем, как это Идальго исхитрился извлечь из Гонсалеса столько силы и энергии. С помощью стрихнина? Мышьяка? Нет, не может быть. Было бы глупо. Идальго отлично знал, что тут такие номера не проходят. Дело, понятно, не в наркотиках и не в битье. Так может статься, виной — неожиданная встреча с земляком, словом, та область чувств, когда тоска по дому пробуждает высокие порывы, увлекает нас на героические деяния? Быть может, именно это чувство проснулось в сердце бывалого коняги, омолодило его и толкнуло на путь неслыханных подвигов? Наверное, так оно и было. Тоска по дому, патриотизм, мужество и сладостное предчувствие смерти. В особенности последнее: нет стимула сильнее, равно годного для великой победы или великого поражения. Гонсалес уловил отчаянье своего жокея, и это чувство, подобно лучу света, пронзило его, по-новому осветило всю его жизнь, предназначенную для героических свершений и растраченную на пустяковые успехи. Наконец-то, быть может, Гонсалес возмечтал о том единственном, самом главном, что достойно увенчало бы его жизнь, возмечтал о триумфе, который разом бы зачеркнул все прошлые провалы и невзгоды. Один решающий заезд, и животное возрождается во всем своем первозданном блеске и величии, а дальше — будь что будет! Пусть он станет пищей для хищников в зоопарке, ибо великое предназначение уже свершилось и имя его будет вписано в историю.