Присутствующие пожирали его широко раскрытыми глазами и в полном молчании, как если бы он проповедовал Евангелие. Отобрав возможных победителей, Идальго заговорил об аутсайдерах:
— Чтобы прийти первым, надо работать, учиться…
Тут голос его возвысился до кафедрального, просветительского пафоса. Как сейчас вижу его трагическое лицо, склоненное над тарелкой, и на его фоне скрещенные нож и вилку. Ни дать ни взять Родовой герб. К этому часу свет в кафе приобретал какой-то странный пурпурный оттенок. Лица, руки и декольтированные груди официанток окрашивались в сизые тона, и под глазами появлялись нездоровые тени. У стойки с бутербродами и закусками выстраивалась очередь из матросов в синих бушлатах с короткими рукавами, с нелепо торчащими из них закоченелыми красными руками; солдат с крестьянскими румяными лицами, наивными и застенчивыми; портовых грузчиков, сердито-озабоченных, в белых шапочках набекрень, распахнутых кожаных куртках и вельветовых брюках, заправленных в башмаки; водителей трамваев. Однако большинство в очереди составляли закоренелые бродяги, одетые в черное, оборванные и грязные, с заскорузлыми волосатыми руками и замшелыми ушами. На ходу они производили странный шум, шедший, по-видимому, от бумаги, которую они для тепла напихивали под рубашку или засовывали в башмаки. Выражение их лиц было безразлично-отрешенным, но стоило посмотреть на кого-нибудь в упор, как он сразу реагировал на этот взгляд, готовый откликнуться на любое преступное предложение, сулящее деньги. Смотреть на то, как они пили жадными короткими глотками, а потом сморкались в свои же чашки, было тошнотворно.
Голос Идальго вибрировал в такт трамвайным звонкам. Я мучительно колебался между желанием его послушать и желанием спать, побежденный усталостью и унылостью обстановки. За окном ветер крутил бумажную карусель, а из подъездов коммерческих зданий напротив на нас жалобно взирали продрогшие продавцы газет.
— Он Траст везет слишком большой вес. Со ста тридцатью фунтами дополнительного веса он никогда не сможет победить; он придет третьим. Запомните мои слова. Остаются Мафоста и Гонсалес. Эти двое придут ноздря в ноздрю, но, учитывая, что нос у Гонсалеса поистине бурбонский, — победим мы.
В этаких ночных словопрениях и советах проходило время, покуда не наступил день великого заезда. Надо ли пояснять, что все это время я пребывал в трансе, днем и ночью говорил только о Гонсалесе; что мне мерещились сказочные триумфы; что Мерседес прямо-таки замучилась со мной. Достаточно сказать, что, когда она, усталая и замороченная работой, забегала ко мне домой, я вместо ласки и утешения пускался в расчеты — какая лошадь за сколько пробежала — и рассказывал ей генеалогию скакунов.
В день заезда Идальго зашел за мной около одиннадцати часов утра. За руки стянул меня с постели и поднял занавески, напустив солнце на горы одежды, раскиданной по стульям, на грязные тарелки и переполненные окурками пепельницы.
— Наконец-то! Наступил торжественный момент! Нечего валяться! Вставай! Знаешь, что мы сделаем?
Я, прищурясь, глядел на него, и он, с этим его крохотным, сжатым от волнения ротиком, казался еще меньше ростом и еще более смуглым, чем обычно.
— Не знаю. А что мы должны сделать?
Пошатываясь со сна, я вышел в трусах в ванную комнату, оттуда на кухню сварить кофе. Лицо Идальго лучилось оптимизмом.
— Поедем в Серрито, по другую сторону бухты. Там мы сделаем свои ставки.
— В Серрито? Какой смысл? — спросил я его, нашаривая под кроватью носки и прикасаясь босыми ногами к линолеуму, словно к холодной жабе. — Почему мы не можем поставить прямо на ипподроме?
— Не будь кретином. На ипподроме ставят все. Если мы тоже будем там ставить, уменьшится выдача. Уверен, что Гонсалес будет сегодня фаворитом.
— Не валяй дурака. От этого выдача на Гонсалеса не уменьшится.
— Как знать! Предусмотрительность никогда не мешает. Учти, если публика слишком рано заметит тенденцию ставок, она сразу заподозрит неладное. Не забывай, что вся эта конюшенная шваль уже что-то пронюхала. Сам увидишь, какая там заварилась каша… Кошки и те будут ставить на Гонсалеса. Но ты, я, Гамбургер, Куате, Хулиан и Ковбой — все мы поставим в Серрито.
Там находился один притон, о котором я не имел понятия. Серрито, прямо скажем, место удивительное, но славится оно не своими достоинствами и красотами, которых хоть отбавляй, а своей странной особенностью, отличающей его от всех других известных мне мест. В Серрито есть зона, юридически нейтральная, не подвластная никакому муниципалитету. Как бы ничейная земля. По необъяснимым причинам эта зона не была включена ни в Беркли, ни в Ричмонд, ни в Олбани. Потому никакой правительственный организм не располагает там властью. Ни полиция, ни пожарное ведомство, ни судейское. Если кто-нибудь, совершает преступление в Серрито, то призывают полицию одного из трех соседних городов. Те, в свою очередь, отвечают, что им очень жаль, но лицо, совершившее преступление, не находится в их юрисдикции. Если там вспыхивает, например, пожар и вызывают команду, время уходит на переговоры, и когда наконец какая-нибудь команда, сжалившись, приезжает, то от дома остается один только пепел. Нетрудно, таким образом, понять, что в этой зоне царит полнейшая анархия.