Выбрать главу

Лев Толстой говорил, что, возьмись он ответить на вопрос, о чём его роман, ему пришлось бы написать его целиком заново.

Так и понять документальное свидетельство по-настоящему возможно, только пережив его лично и заново.

Жизнь и литература не поддаются окончательной интерпретации.

Вот почему в документальной прозе жить – значит сталкиваться с достоверным и неизбежным. А в романе Снегирёва жить – значит попытаться забуриться в почву и натолкнуться на слежавшиеся презервативы.

Резиновая земля – отличная аллегория жизни, которая выдает ответы не по запросу.

Вспоминается камень, который, как сказано в Евангелии, человек никогда не предложит сыну, попросившему хлеб.

Кисонька требует от писателя напитать публику хлебом документального свидетельства. Но он во всем пережитом чувствует привкус резины, фейка, самообмана.

Что литература – лучшее средство терапии травмы, известно давно. Однако в новом романе Снегирёва литература становится антропологическим законом.

Человек литературен по природе – потому что не может не вжевывать резину в почву опыта.

В этом его уязвимость перед жизнью, которую он никогда не видит такой, как есть. Но и власть над ней.

Литература – способ отступить, переиграть и навязать жизни свои правила.

Неслучайно рассказчик в воображении охотно включается в полуисторическое-полумаскарадное шествие наполеоновской армии, отступающей из Москвы по дороге от ближайшего «Ашана» к его деревенскому дому.

Отступление в романе – больше, чем метафора. Это художественная стратегия торжества над фактами.

Пришла пора вспомнить произведение, с которым новый роман Снегирёва незримо связан. Его ранний роман «Нефтяная Венера», в сердце которого – тоже история семейной травмы. Этот ранний роман совсем другой, чем новый, сейчашний. Он полон сухих наблюдений за собой, суровых фактов жизни, необратимых выборов, столкновений, предательств, сокрытий. В отличие от нового романа, ранний – отчаянный, утыкающийся в неизбежность. Читая его, чувствуешь достоверность пережитого на сто процентов.

Но вот я перечитала его теперь, в свете новой вещи – и что же? Да, моя включённость в острые переживания и стыдные мысли героя, мечтающего освободиться от свалившейся на него ответственности за больного и плохо социализируемого сына, заработала снова. Но поверх неё, будто шипящей волной перекиси по кровящему порезу, – чудесное, лёгкое, утоляющее, отпускающее с миром чувство игры. Только сейчас я поняла: тот болючий и достоверно захватывающий роман – на сто процентов фантазия. Писатель Снегирёв смог передать мне достоверные переживания, не раскрывая действительно пережитого.

Писатель – он такой. Никогда не обнажается до конца, остаётся загадкой.

Но такая же загадка в новом романе Снегирёва – любой человек. Вечно ищущий путь отступления от судьбы и выпадающий из своего сейчас в то всегдашнее, спасительное, игровое, чудесное пространство, которое мы называем немного скучным словом «культура».

Человек сам – литература. Писатель себя. Созидатель, соревнующийся с силами разрушения.

Новый роман Александра Снегирёва – о том, как раскочегарить в себе творящую энергию. И быть готовым пересоздать мир после разрушающей встречи с самим собой.

Александр Снегирёв написал не исповедь, не сатиру, не семейную драму, не монолог-doc – хотя всем этим жанрам находится место в его новой книге.

Он написал роман-обряд.

Это не магический реализм, а реальность магии.

Это жанр-действо, в котором конкретное «здесь и сейчас» вытесняется вечным, всегдашним, а люди выступают под бирочными именами: богиня, плотник, печник, сосед, сиротка, бабки, Кисонька.

Это замыкание времени в магический круг, где точка смычки – мистическая встреча с тем, кто только на первый взгляд кажется рассказчику незнакомцем.

И растяжение пространства, обрастающего карманами подземелий, сараев, мерцающих комнат, срабатывающих как лаз для инициации, куда рассказчик попадает будто мальчиком, не знающим себя и своих сил, а выходит, как признаёт хотя бы одна из вечно предающих его женщин, «другим человеком».

Это проза базовых ритмов и сущностных рифм, когда явления повседневной жизни притягиваются друг к другу, как женское к мужскому.

Это танец поворота, в котором дом кружится вокруг хозяина, благодетель – вокруг сиротки, соперники – вокруг верной жены, сладости жизни – вокруг случайной смерти, вдохновение вокруг утраты.

Редкий пример писательского шаманизма, возвращающего литературе её доисторический смысл – ритуала, в круге которого смыкаются точки выхода и входа, смерти и зачатия, горя и надежды, слова и жизни.