В назначенную пятницу И. возвращается в лавку. Владелец ее сразу же узнает: «Да, на вас есть порча, сделанная в ноябре 1979 года, вас терзает маленький индеец, мы заставим его уйти». И. пытается отыскать в памяти событие, которое совпадало бы с указанной датой, что заставляет нас перенести рассказ в прошлое.
В ноябре 1979 года лучший друг мужа И. умер от передозировки, и муж от этого испытывает непосильное чувство вины, ибо именно он достал для того наркотики. Его чувство вины переходит к И. Она оставила у себя в спальне фотографию умершего юноши: это была последняя его фотография, и на этой фотографии он изображен в облике индейца; к тому же он прибавил в надписи под фотографией слово «индеец» к своему имени, словно чтобы сглазить И. и в то же время бросить вызов магу, который через год с лишним после смерти юноши разоблачит его. Индеец с повешенной на стену фотографии в течение целого года проникал в тело И., словно некое губительное излучение. Очень волнующая история, вы не находите?
МЕМОРИАЛ ПРОСТОДУШНЫХ СЕРДЕЦ
Собравшись однажды воскресным вечером пойти в «Олимпию» (не для того, чтобы позубоскалить, и не для того, чтобы сидеть снобом, а просто так, из любопытства) на спектакль певицы Д.[22], я вдруг почувствовал, может быть, мимолетную, а, может, какую-то непоправимую печаль, словно я что-то утратил.
Дети сидят на коленях родителей, они захватили с собой трещотки, они стучат ногами, вспышки «Инстаматика» сверкают каждые тридцать секунд. Мои соседи, милая пара, рассказывают мне, что приходят сюда каждый вечер. В конце каждой песни они задыхаются, вопя имя певицы, они хотят бросить ей три завернутые в целлофан розы, купленные специально, но надо дождаться финала, это настоящая пытка.
Люди пришли, чтобы поклониться образу, фигуре, стоящей в лучах прожекторов, имени, голосу, своему собственному поклонению. Неважно, какие слова, даже если они рифмуются по-идиотски. Неважно, какая музыка, даже если она скверно написана и надуманна. Неважно, какие жесты и не попадающие в такт движения. Глаза певицы косят до головокружения, она делает вид, что все так, как было прежде, чтобы заставить публику подпевать. Все это шито белыми нитками, но какая разница.
По контрасту я замечаю, что в моей жизни что-то умерло, это не любовь и не восторг, а нечто, связанное с детством и с действом, составляющее наивную способность обожать, поклоняться. Я живу, не смотря телевизор, не слушая радио, не читая журналов. У меня больше нет идолов. Я уже не поклонник чего-либо или кого-либо. Ни один образ не нравится мне так сильно, чтобы можно было достичь подобной степени поклонения. Во мне есть лишь мрачная трезвость, которая может выдавать себя за способность мыслить.
Рядом с таким оживлением и наигранным волнением я ощущал себя коченеющим стариком, раздраженным шумом. То, что восхищало других, меня оскорбляло. Я был холодным, аморфным телом, сопротивляющимся посреди великого страстного движения. И у меня не было права сказать, что эта страсть была нелепой и фанатичной. Это была страсть.
В конце спектакля платье певицы было красным, красным цвета корриды, и красным был занавес цвета обивки гроба. Торжество на моих глазах становилось двойной казнью: казнью певицы, все сильнее и сильнее задыхающейся от вызовов, и казнью моих прежних идолов, которых я приносил в жертву невольно без всякой мысли.
Выходя из-за кулис, разбивая тесную толпу поклонников, я не был ревнив или завистлив, всего лишь немного печален, печален от того, что оказался отделенным от всех, идущим против течения, одиноким и эксцентричным.
ЛЕДЕНЯЩАЯ СТУЖА
Т. рассказывает мне, что в детстве был вынужден переворачивать фотографии любимых людей, прятать их, чувствуя исходящую от снимков, словно они были чем-то невыносимым, леденящую стужу, от которой ничто не могло спасти.
22
Гибер рассказывает о концерте Далиды, на который он отправился вместе с Джиной Лоллобриджидой.