С непривычки на меня плохо действовала толпа. Проведя последние два месяца в тиши зенитовских кабинетов, я не был готов к атмосфере стадиона, до отказа набитого восторженными кубинцами. Волны оваций в честь вернувшихся с того света то и дело прокатывались по рядам. Отовсюду неслись рыдания — люди оплакивали свою потерянную родину, которая никогда не была им так дорога, как теперь, когда они оказались на чужбине.
Это был какой-то ад. Буквально с первых минут церемонии, когда все тысяча сто пятьдесят бойцов Бригады вышли и построились на поле стадиона, вопль, вырвавшийся из сорока тысяч глоток отцов, матерей, жен и сыновей, дочерей, племянников и племянниц, дядьев и теток, родных, двоюродных, троюродных братьев, сестер и бог знает еще кого, казалось, побил рекорд громкости на этом стадионе, а за ним последовал новый шквал, раза в два мощнее прежнего, когда в открытом белом «кадиллаке» появились президент и Жаклин Кеннеди. На трибунах затрепетали мириады американских и кубинских флажков; президент и его супруга вышли из машины и застыли по стойке «смирно» рядом с Пеле Сан-Романом, Мануэлем Артиме и Тони Оливой; оркестр исполнил кубинский национальный гимн, затем американский. Президент прошел по рядам бойцов, не скупясь на рукопожатия, — это длилось невероятно долго, но трибуны каждый раз разражались аплодисментами, словно это был торжественный выпуск слушателей и рукопожатие президента было главным событием в жизни семьи.
Первый заговорил Пепе Сан-Роман: «Мы, воины в священной битве с коммунизмом, вручаем себя Господу и свободному миру». Затем он повернулся к Джеку Кеннеди и сказал: «Господин президент, бойцы Бригады две тысячи пятьсот шесть передают вам на хранение свое знамя».
Местные газеты уже расписывали во всех подробностях, как было спасено знамя Бригады и как его вывезли из залива Свиней чуть ли не на последней лодке, и Кеннеди, приняв знамя, развернул его под новый взрыв аплодисментов, затем, предложив солдатам сесть на траве, произнес: «Я выражаю Бригаде мою глубокую благодарность. Это знамя будет возвращено вам в свободной Гаване».
Мне показалось, что грянула новая война. «Guerra, guerra, guerra![203]» — скандировали кубинцы в едином порыве, в экстазе, будто получив наконец высочайшее разрешение начать войну. На войну! Вой-на-а-а!
И тогда мне, рядовому труженику на ниве разведки, явилось откровение. Эти люди на миг избавились от душевной раздвоенности, постоянно терзавшей меня, да и их, наверное, до этого момента. Война! Тот единственный час, когда Альфа и Омега могут сойтись под одной крышей. Во всяком случае, некоторых.
В следующий момент я не мог не восхититься Джеком Кеннеди. Во всей этой сумятице у него срабатывали снайперские инстинкты. «А теперь, — сказал он, — я хотел бы попросить сеньора Факундо Миранду, человека, хранившего это знамя на протяжении последних двадцати месяцев, выступить вперед, чтобы мы все увидели его». Миранда вышел, Кеннеди пожал ему руку и сказал: «Я должен был увидеть вас, чтобы знать, кому отдавать знамя».
Овация была нескончаемой. И среди этого взрыва эмоций Кеннеди начал свою речь: «Хотя Кастро и ему подобные диктаторы могут властвовать над странами, они не властны над народом; они могут бросать людей в тюрьмы, но им не поработить человеческий дух; они могут отнять у своих подданных права, но им не искоренить стремление человека к свободе».
Владевший мною дух патриотизма мгновенно улетучился, как только я заметил Тото Барбаро, продиравшегося сквозь толпу все ближе и ближе к трибуне. Можно было не сомневаться, что к финишу он придет вовремя и успеет пожать президенту руку.
«Могу заверить вас, — сказал в заключение Кеннеди, — что народ моей страны, как и все народы нашего полушария, непоколебимо верит в то, что Куба в один прекрасный день снова станет свободной, и тогда именно ваша Бригада будет шагать во главе армии освободителей».
А как же переговоры? — подумал я. Как насчет переговоров между ним и Хрущевым, о которых писала Киттредж? Неужели горячая кровь политика захлестнула холодные артерии президента? Или я присутствую при объявлении Кубе новой войны?
Утром позвонил отец. Уже из Вашингтона. «Надеюсь, — сказал он, — что все это и для нас не пустые звуки».
24
15 января 1963 года
Дорогая Киттредж!
Сим довожу до вашего сведения, что Ховард Хант снова появился на сцене. Пятнадцать месяцев о нем не было ни слуху ни духу, а несколько вечеров назад мы с ним ужинали. Последний раз, когда я видел его, он сидел в отделе внутренних операций под началом Трейси Барнса — либо устроил себе там «крышу», а на самом деле писал очередной шпионский роман для «Новой американской библиотеки», либо снова занимался делами плаща и шпаги. Раскрыть это он не пожелал.
Подозреваю, что Трейси работал на параллели с Биллом Харви, иначе говоря, имел дело с более ультраправыми кубинцами, но уверенным в этом быть не могу. А Харви не говорит. Я видел его всего один вечер — он позвонил, сказав, что хочет, чтобы я поехал поужинать с ним и с Мануэлем Артиме. Так что в этом письме я поделюсь с вами тем, что услышал от Артиме о том, что пережили бойцы Бригады в кубинских тюрьмах.
Мы хорошо провели вечер. Знаете, я ведь поступил в управление из жажды приключений, а сейчас, оказывается, целый день просидел за письменным столом, а свою дозу волнения получил за ужином в ресторане! «Моя жизнь в Центральной разведке, или Сто наиболее памятных ужинов».
Ну и этот ужин был как раз одним из таких. Ховард, хоть и работает все еще в Вашингтоне, получил в Майами в свое исключительное пользование одну из наших лучших конспиративных квартир, прелестную виллу на берегу Бискайского залива под названием Невиска. Я время от времени пользовался ею до операции в заливе Свиней, а теперь ее оккупировал Ховард, демонстрируя мне, что в нашей жизни, связанной с управлением, есть свои прелести. У нас был потрясающий ужин, политый шато-икемом и поданный — я узнал об их существовании только теперь — двумя мужчинами, работающими у нас по контракту: на их обязанности закупать продукты для особых приемов, готовить изысканные блюда и подавать на стол.
Еда была как в пятизвездочном ресторане. Ховард явно снова поднял свой престиж. Насколько я понимаю, его страсть — каждый вечер где-нибудь ужинать.
А я себя чувствовал как человек, вторгшийся в чужую среду. Если Хант и Артиме не любят друг друга, то они потрясающие актеры. Не помню, чтобы при мне Ховард относился к кому-либо с таким теплом. Так что вчера я познакомился с гиперболическими кубинскими тостами. Как я обнаружил, искусство состоит в том, чтобы, подняв бокал, говорить так, будто ты обращаешься к сотне людей.
«Пью за замечательного человека, — произнес Ховард, — за кубинского джентльмена, чей запас патриотизма поистине неиссякаем. Пью за человека, которого глубоко уважаю, и потому, даже не зная, увижу ли я его еще когда-нибудь, назвал его in absentia [204] в качестве крестного моего сына Дэвида».
Артиме ответил звонкой тирадой — теперь я знаю, что такое звонкая тирада! Он-де не пожалеет собственной жизни, если потребуется, для защиты своего крестника. Знаете, Киттредж, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил более искренне. Артиме, хотя и просидел двадцать месяцев в тюрьме, производит весьма внушительное впечатление. Раньше он был очаровательным человеком, но держался слегка по-мальчишески и — на мой вкус — излишне эмоционально. Теперь он стал еще эмоциональнее, но все спасает его обаяние. От него невозможно оторвать глаза. Ты просто не знаешь, кто перед тобой — киллер или святой. В нем чувствуется такая внутренняя целеустремленность, какую ничем не сокрушить. Это не всегда приятно. Моя бабка, мать Кэла, трудилась в церкви — я не шучу, — а умерла в восемьдесят лет от рака кишечника. В таких людях чувствуется крепко засевший зверь идеологии. Тем не менее, проведя вечер с Артиме, я почувствовал, что готов собственными руками задушить Кастро.