В дом директора Анна шла робко, мучительно думала по дороге, как будет снова говорить о своих неудачах в девятом классе. Рассказывать об этом Серафиме Михайловне было проще. То, что она застала Волина не одного, — усилило неловкость, — как при всех признаться в своих сомнениях и провалах?
Борис Петрович, прекрасно понимая состояние девушки, старался отдалить главный разговор, дать ей осмотреться, успокоиться, и поэтому весело рассказывал о вещах малозначащих.
— Нет, Анна Васильевна, — поглаживая усы, говорил он, — только истинный рыболов может оценить прелесть голубоватых окуньков, знаете, с этакими зеленоватыми разводами…
Потом он посвятил гостью в план строительства оранжереи.
— Будут у нас свои цинерарии. А ну-ка, садовник, — обратился он к Славику и выжидающе прищурил глаза, — расскажи нам, что это за цветок такой?
— Лепестки фиолетовые… — начал было Славик, но в дверях показался белый, с темными пятнами, сеттер-лаверак, и мальчик закричал: — Рой, Ройка, иди сюда!
Только сейчас Анна Васильевна заметила в уголке, среди игрушек Славика, фотографию собаки: Рой был в тюбитейке и покорно держал в зубах трубку.
Сеттер, виляя хвостом, подошел к мальчику.
— Он у нас дрессированный, — сообщил Славик Анне Васильевне.
Ей было здесь очень хорошо и все нравилось: и яркая, беспокойная дочь Бориса Петровича, и его жена с горделивой осанкой и чуть глуховатым быстрым говорком, и непоседа-Славик, ласкающийся к ней, и картины маслом на стенах, — их писал Волин, — и мерный ход больших часов в углу комнаты, и вся обстановка уюта и взаимного уважения, парившая в семье, а больше всех нравился сам Борис Петрович, походивший в синей вельветовой блузе на художника.
Сначала Анна Васильевна удивлялась, почему Борис Петрович говорит о чем угодно, кроме «безобразного случая», — она приготовилась именно к этому разговору. Но вскоре поняла — директор щадит ее.
К обеду вышли муж Вали — майор авиации, рослый мужчина с веселыми глазами, мать Бориса Петровича, бодрая для своих лет старушка; рядом с Волиным сел его племянник, студент-путеец и за столом сразу стало многолюдно и шумно.
После обеда Волин шутливо сказал, обращаясь ко всем:
— А теперь мы с коллегой удаляемся на производственное совещание за круглым столом, — и, распахнув застекленную дверь на веранду, увитую пурпурными листьями дикого винограда, предложил Анне Васильевне пройти вперед.
Они вышли в сад, сели на скамейку возле небольшого, действительно круглого стола, вросшего в землю, словно гриб, единственной ножкой. Над столом широко раскинула поблекшую листву ветвистая слива. В проеме, между кронами деревьев, виднелся синий кусок неба, в нем, резвясь, кувыркались голуби, плыли облака, подбитые золотом солнца. Где-то далеко мужской голос, приглушенный расстоянием, пел о сердце, которому не хочется покоя. Прогрохотал по мосту курьерский поезд, и перестук колес, затихая, замер вдали. Осеннее солнце бросало какой-то особый вялый свет на красные крыши домов, на дальние поляны.
— Как хорошо! — воскликнула Рудина.
— Так хорошо, что любо! — мягко улыбнулся Борис Петрович.
Несколько минут они молчали, наслаждаясь тишиной осеннего дня, но Анна Васильевна чувствовала, как ее снова охватывает волнение в ожидании предстоящей беседы.
Волин откинулся на спинку скамейки, скрестил руки на груди, и, глядя перед собой, как бы всматриваясь во что-то, вспоминая, наконец, сказал негромко:
— Тридцать шесть лет я, Анна Васильевна, учительствую…
Рудина тихонько сидела на скамейке, положив тонкие пальцы на круглый стол, слепка склонив голову к плечу. Она знала — начался самый важный для нее разговор.
— Мне хочется рассказать вам о первых своих шагах…
Борис Петрович помолчал немного. Провел рукой по щекам, словно пробовал, гладки ли.
— После учительской семинарии приехал я в довольно большой провинциальный город. В гимназии, куда я попал, царили взаимное недоброжелательство и разобщенность. Всяк работал на свой риск, в одиночку… Не было и в помине дружного коллектива, товарищеской поддержки. Почти каждый считал себя самым умным и значительным. И правду скажу: мне, молодому учителю, приходилось тяжело. Физику, кроме меня, преподавал Осмоловский, прозванный гимназистами «хорьком». Такой худощавый мужчина лет за сорок, с острым носиком, белыми тонкими губами и бегающими глазами. Редкие волосы на голове, вжатой в плечи, он старательно зачесывал назад. Мне все казалось, что кожа щек прилипла у него к скулам, так она была натянута. Видите, как он мне в память врезался! — усмехнулся Борис Петрович. — Даже помню: пальцы у него были в бородавках. Ходил Осмоловский крадущейся походкой, говорил таким елейно-рассудительным голоском, будто беседовал сам с собой. В учительской прикидывался человеком мягким, а в классе тонко и ядовито восстанавливал гимназистов против всех остальных учителей. Невинно намекал на какой-нибудь недостаток «уважаемого коллеги», сетовал на его «неоправданную строгость», великодушно заявлял, что «не станет снижать балл по физике за погрешность в речи», рассказывал на уроках анекдоты, защищал «обиженных». Обо мне и моей требовательности Осмоловский отзывался в классах с напускным доброжелательством, с эдакой добродушной иронией: «Все мы в молодости характерец проявляли. Bona fide»[1].