Больше всего Ивану нравилось летом, когда хозяева посылали их в лес за грибами, за ягодами. Отколовшись от ребятишек, он в одиночку бродил по пронизанным солнцем сосновым борам, по земляничным полянам, пахнувшим земляникой и разогретой сосновой смолой, по луговине вдоль речки, пестро разодетой цветущими травами. Далекие, медовой солнечной пылью задернутые горизонты высасывали глаза. Иной раз, оставив пустую корзинку, валился навзничь в густую траву и с тихой тайной, с неясным томлением в сердце часами бездумно глядел на высокое небо, на застывшие в синеве грудастые белые облака, в причудливых очертаниях которых находил то фигуры людей и животных, то целые битвы — с конями и всадниками, с колесницами. Чудилась там ему иная какая-то жизнь, жизнь светозарная, чистая, какая бывает разве что в сладких снах или сказках. Возвращался он в мастерскую лишь к вечеру, часто с пустой корзинкой, заранее зная, что получит изрядную трепку, но это не останавливало его. С далекой той детской поры постоянно, всю жизнь его тянуло неудержимо за дальние горизонты, в неведомые города и страны, где, казалось, только и ждало его настоящее счастье. Откуда она появилась, неодолимая эта тяга, и сам он не ведал, но жила она в нем неотвязной и сладкой мечтой, где-то в душе, на самом, может быть, ее донышке…
Порой у него все валилось из рук. Кисть не писала, вода проливалась, краски капали прямо на лик святого, портя работу, нередко уже готовую. «Али опять заблажел?!» — обращался к нему Финогеич ехидно-ласковым голоском, поднимался со своего чурбака и неторопливо плелся к приказчику. Тот отводил провинившегося в коридор, в темный угол, и там устраивал таску. После этого Ванька опять садился писать, вытирая слезы. Но вскоре снова его начинала томить привычная эта тоска, неодолимая, злая, властная…
У Сарафанова он проучился только четыре года вместо шести и наловчился писать на дешевых иконах настолько, что стали ему доверять и более дорогие заказы, на липовых, кипарисовых досках, позолоченных, или, как их еще называли, «на золотых», которые приносили уже хороший доход хозяину. Но хозяин за них по-прежнему не платил ему ни копейки, потому как был Ванька все еще ученик.
Вот тогда он и начал шабашить, подрабатывать в мастерских победнее — у Барилова, у Мамыкина, чтоб помогать семье. Там охотно давали ему работу, но только за полцены. Приказчик, да и хозяин сам, Сарафанов, ругались, почему он все реже стал приходить в мастерскую, потом пригрозили выгнать. Он огрызнулся: «Ну и пускай!..»
Так и не доучился Иван до писания «отходного» образа, который каждый окончивший мастерскую берег как зеницу ока, держал при себе. «Отходный» не только был память о долгом и трудном учении, он был документом, дипломом и паспортом иконописца и предъявлялся хозяину, к которому ты нанимался работать, как свидетельство твоего уменья и мастерства.
Мать заняла денег — и уехал Иван в Москву, на Рогожку. Квартира, харчи и десять рублей в месяц жалованья, которые стал высылать матери. Сверхурочные же — себе на одежу. Стал он в столице интересоваться музеями, галереями. И глодала его неотвязная мысль, как поступить в художественную школу. Поступить-то, может, поступишь, но из мастерской уж тогда тебя обязательно вытурят. А денежки кто посылать матери будет? Ведь хозяева все одинаковы, им бы только скорее. Для них тот мастер хорош, кто работает споро, деньгу для них зашибает. У них вон дома-палаты, иконные лавки, конторы… Не зря говорят, что самое выгодное и доходное дело теперь — это иметь иконописную мастерскую или же дом терпимости.
Прожил в Москве два года — вдруг получает письмо из Питера: есть работа на всем готовом, — квартира, харчи хозяйские и сорок рублей в месяц жалованья. Приезжай!..
В Питере таличане тоже имели свои мастерские — Ноговицын, Юдин, Никифоровы, отец и сын, Перфильевы, — в которых иконы писались в пешехоновском стиле[21]. Приехал, с год поработал — и снова его потянуло учиться художеству настоящему. Начал ходить в рисовальную школу барона Штиглица. Старался, за год четыре класса окончил, завел знакомство с художниками, но новый хозяин остался им недоволен: или ты школу бросай, или на место твое я другого возьму!..
Так у восьми хозяев Иван проработал. И ни в одном человека не встретил, каждый старался лишь выжимать из него побольше. Брали его на работу охотно, мастер он был неплохой, но и расставались с ним без особого сожаления, — больно уж ндравный, хочет, чтоб все по-евонному!..
Срок подошел в солдаты идти. Возвращается он в село эдаким фертом, — поддевка, сапожки с рыпом, начесанный чуб, усы, картуз набекрень — чем не питерский! Опять же глаза — цыганские, жгучие. Не мастак говорить, все больше руками с девками объяснялся, зато до денег не жадный, если что надо — враз опростает карман: семянок, орехов накупит, и пряников, и конфет. В столичных трактирах да ресторанах успел уж завербовать симпатии от прекрасного пола. Правда, на романтической этой арене героем особенным не был, но не считался и неуком. На балалайке наяривал лихо, вид имел вполне бравый, мог иногда удачно и вежливо поострить, а это прекрасному полу в нем нравилось.
21
Пешехоновский стиль — предшественник фрязи, в котором так же эклектически сочетались манера позднего академизма и натуралистических тенденций в светской живописи. Название свое получил от предпринимателя М. С. Пешехонова, основателя петербургской иконописной мастерской в середине XIX века.