Выбрать главу

Мы далеки от той плоти и крови, которую в изобилии преподносят нам театр и кино в произведениях, посвященных Страстям Христовым. Скорбеть над Иисусом, сожалеть о Нем — значит отрицать божественную и светлую сторону спасения, словно Бог позволил погубить Своего Сына, дабы утолить Его кровью некий Свой, Божий, гнев. Нам говорят, что справедливость потребовала смерти Бога, ибо только такой смертью можно было удовлетворить ярость, которую вызвал у Бога человеческий грех. Эта ересь распространилась в средние века в западном богословии; ею отмечено и западное благочестие, поощряющее в христианах какое–то пристрастие к скорбям и побуждающее людей кичиться своими страданиями, считать их признаком благодати, словно калеки и уроды ближе всех к Богу.

Преувеличенный поиск несчастья стал признаком добродетели. И в постановках, посвященных Христу, стремились показать Его слабость, недужность, изобразить Его как труп. А между тем древняя традиция учит нас, что даже слово «труп» не подобает употреблять, говоря о Господе, о тайне Его смерти. Тело Христово на Голгофе и во гробе — то самое Тело, Которое восседает на престоле с Отцом и Духом.

Христиане, разделяющие два естества Христовы и настаивающие на Его страждущем человечестве — потому что так удобнее, и к тому же это уподобляет Христа нам, — такие христиане, фактически, впадают в несторианскую ересь. Верно, что Христос был, как мы, из плоти и крови, что уподобился нам во всем, кроме греха. Но он призывает нас стать такими, как Он, в ином смысле: Он возвысился над телесными скорбями, принял их на Себя, в Своей божественности, и обратил их в поле деятельности любви Божией.

Что Христос уподобился нам — это известно. Что мы должны уподобиться Христу — это призыв к нам. К сожалению, многие христиане не различают этого, предпочитая–и в своей духовности, и в своей вытекающей из нее ментальности, и в художественном выражении — практиковать нечто вроде несторианства, отрывая Его человеческое естество от божественного. Получается какое–то христианство умерщвления. Это хорошо видел Ницше, когда обличал христиан как упадочников. Сентиментальное, любящее скорбь христианство, как греческая трагедия, помещает человека в тень рабства.

Начиная с воплощения Христа и благодаря всему, что Он открыл нам о Себе, мы — люди воскресения. Дух воскресения есть и в Его словах, и в Его чудесах. Его духовность светла и радостна. Он перевязывает раны и озаряет их венцами света.

Когда Бог встречает смерть, Он уничтожает ее, и не нужно больше говорить о ней, ибо Христос «уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти. Ибо что Он умер, то умер однажды для греха» (Рим. 6,9–10). Что до нас, то мы пребудем с нашей Пасхой — Христом живым — и будем жить под Его сенью среди народов до конца времен.

В разговоре с Марфой, перед тем как воскресить Лазаря, Иисус придает новый смысл понятию воскресения, утверждая, что Он Сам есть воскресение. Он не отрицает воскресения в последний день, подтверждаемого многими местами Писания, но ставит нас перед воскресением, уже совершившимся, которое происходит сегодня, а не только в последний день. Мы стоим словно перед «уплотнением» времени, исполнением упования, будто последние времена «в сжатом виде» пришли в настоящее мгновенье. Христос–современник всякого человека. Хотя Он и пришел на землю в прошлом, Он и теперь остается здесь. Он не только «грядет» в конце времен, Он всегда приходит к нам и пребывает среди нас. Он с нами не только в Своем учении — Он присутствует. Мы имеем дело не с книгой, а с живым лицом, которого не помрачит никакая ночь. Мы сами причастны бытию лишь в той мере, в какой созданы по образу этого лица. Уникальность христианства в том, что оно не состоит в одном лишь учении о Христе, или в мнении о Боге, или в представлении о мире и в выводах из него, но прежде всего и более всего оно есть Сам Христос и наше личное отношение к Нему, наша верность Ему.

Стало быть, наша любовь к Иисусу из Назарета и есть тот абсолютный критерий, по которому мы проверяем наши поступки. Иисус из Назарета, а не земля или небо — вот наше единственное прибежище. Поэтому Он говорит: «Верующий в Меня, если и умрет, оживет» (Ин. 11, 25). Хотя глагол «оживет» означает сам по себе будущее время, продолжение фразы устраняет всякую двусмысленность: «Живущий и верующий в Меня не умрет вовек» (Ин. 11,26). Ясно сказано, что верующий не узнает смерти, что он не подвластен смерти. Он выше печали, выше трагедии, он обретает покой в Том, Кто дарует ему, как и всей вселенной, воскресение. Воскресение, которое он предвкушает уже здесь, будучи с Христом. Тут мы видим, почему Лазарева суббота так тесно связана с Пасхой: она представляет собой путь, который ведет от восстановления к возрождению, шествие к красоте Того, о Ком Исайя (42, 1–4) говорит: «Се, Отрок Мой, Которого Я избрал, Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя. Положу дух Мой на Него, и возвестит народам суд; не воспрекословит, не возопиет, и никто не услышит на улицах голоса Его; трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит, доколе не доставит суду победы; и на имя Его будут уповать народы» (Мф. 12,18–21).

В этом Отроке, в обретении Его — истинное целомудрие, великое подвижничество. Оно будет нам дано силой, о которой и не мечтают те, кто наслаждается властью. Кроткий ничего не доказывает, он сам — доказательство. Он — посредник, и он же — язык. Другие кричат, а всякий крик — это разрастание бытия, притязание быть. Кроткий признает инаковость иного, ибо он желает для себя не свободы вызова, а той свободы, которая ставит себя под вопрос в диалоге, то есть свободы любви. Тот, кто любит, скорее отречется от себя и умрет, чем станет кричать. Он до того упорен в своей любви, что и другого заставит раскрыться. И тогда свет узнает себя в свете. В этом и состоит истинное мужество, истинная власть. Поэтому кротостью обладают сильные.

Я уподобил бы кроткого женщине — в том смысле, что он способен принять другого. Кротость — это разговор между двумя людьми, которые отказываются от того, чтобы кто–то из них был господином, а кто–то рабом. Кротость — удел тех, кто освободился от шлака, которым цивилизация запятнала оба пола. Это позиция нового человека, который вечно живет в лоне Божием — и в лоне женщины. Вот почему великий сирийский учитель Афраат говорит, что Бог — это мать. Он–мать, потому что Он милосердствует, сострадает, снисходит. В семитских языках слово al rahmat, означающее все эти качества, восходит к rahm — матка. Все мы, мужчины или женщины, происходим из Божьего материнского лона.

Кроткий — не значит наивный. Он видит, какие шипы торчат из иных людей, но знает, что лучи его света смягчат их остроту. Трудностей по–другому не устранить. Не то скрестятся копья, и добрый человек перестанет быть добрым. Целомудрие доброты, как и всякое целомудрие, растлевается насилием. Смирение должно быть соединено с кротостью. По этой–то причине Иисус говорит: «Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем» (Мф. 11,29).

Почему Учитель, Который обладал всеми добродетелями, пожелал охарактеризовать себя именно этими двумя? Он хотел дать нам понять, что если мы достигнем смирения, то все, что до сих пор мешало нам прийти к кротости, исчезнет в нас. Смирение наше состоит, по существу, в том, что человек осознает свою суетность. Тварь не смеет называть себя смиренной или считать, что подошла к смирению, ибо смирение — это полное самоотречение перед Богом и братьями. Ведь один Бог может сказать, кто я. В полном кенозисе, который и есть смирение, исчезают все те шипы, когти, клыки, какими человек утверждает свое эго. Кротость — дочь смирения, и она побуждает меня сказать: «Возьми меня, Господи, под крыло». Я прячусь под этим покровом. И Бог примет меня таким, каков я семь, неосвещенным. Примет как приношение, ибо и сам Господь тоже ведь под покровом. В Нем не тронет полуденное солнце и не будет разрушено жилище, ибо я под покровом, сквозь который просвечивают лишь мои глаза, чтобы поговорить попросту, на языке любви. Я знаю, что, действуя так, я донесу послание, и тот, кто смотрит на меня стыдливо, обретет место в стране мира.