Однако далеко дамочка не отбежала. Усевшись на мне сверху, вовсе уже не сопротивлялась, а стала прилежно трудиться, как служанка на строгом господине. И, кстати, проявила немало трудолюбия. Потом она слезла и пошла в ванну, я же в своем видЕнии еще ухитрился вздремнуть.
До той поры, пока меня не пнули тапком с острым носком. Хоть и видЕние, а ощущения неприятные. Еще мешали насморк в носу и першение в горле, живот побаливал и в сортир хотелось… Это в галлюцинации не должно присутствовать. Или получается кошмарнавтика какая-то. А художница стоит передо мной почему-то с очень злобным выражением лица. Хорёк, по сравнению с ней, просто дирижер Спиваков.
— Восемь лет тебе, подонок, восемь лет петушествовать будешь в зоне за надругательство над женщиной.
Вот так влип. Это точно не видЕние. Ну и стервь эта Любка. Грохнуть ее что ли? Но я ж никого еще не убивал, даже не стукнул, как следует. Если не считать моих видЕний. Или это не видЕния были вовсе? А не сесть ли нам как-нибудь за стол переговоров?
— Извини, я не хотел тебя обидеть-оскорбить. Всё наоборот. Может, нам как-нибудь уладить это дело полюбовно.
— И не надейся, зверь, твои полюбовные дела я уже испытала.
— А пятьдесят «штук» не устроят ли тебя, Любовь? Пятьдесят ведь кого угодно устроят.
— Ничтожный тип-козел-свинья, неужели ты думаешь, что мое унижение оценивается в какие-то пятьдесят деревянных «штук». Тем более и в милицию я уже позвонила. Через два часа, дрянь-мерзавец-зараза, ты должен мне выложить двести «штук». Тогда я тебя прощу. Менты появятся минут через семь, и я скажу им, что от потрясения забыла твои приметы, кто ты и откуда. Но если ты, падло-урод-скотина, захочешь увильнуть, я быстренько все вспомню. А теперь кругом, марш!
Я, похватав свои вещи и бумаги, скатился с лестницы, как Тунгусский метеорит, едрить его налево.
Когда я схватил эти двести «штук» трясущимися руками и помчался к подлюке-стерве-Любке, плохо мне было. Так хреново, что даже полегчало. Глаза, а затем мозги заволокло мутью, отчего я слегка впал в прострацию. Поэтому не сразу понял, что около Любиного подъезда собралась толпа. Подчиняясь роевому инстинкту, стал протискиваться, напирать и неожиданно вник в суть скопления народа. Интерес толпы был возбужден тем, что какая-то женщина покинула квартиру на восьмом этаже через окно кухни. Восьмой этаж — Любин этаж! Я проник еще дальше в бухтящую людскую гущу и пустил взгляд из-под чьей-то мышки. Лицо у трупа я не разглядел. И правильно — там мало что осталось. Но волосы, платье, отлетевшие туфли — все принадлежало художнице.
200 000 уже больше Любе на надобны, мне же пора сматываться отсюда. Потому что автор очередного злодейства, а именно доктор-душегубец, скорее всего, где-то рядом и, возможно, сопит мне сейчас в затылок. Он пока, как верный вассал, сохраняет мои денежки в целости, но лишь потому, что однажды собирается прийти, сгрести все и опустить занавес. Он опасен. А я нет. Судя по свиданию с художницей, побаловаться я могу, но насчет мокрухи слабоват.
Удар от киллера может быть пропущен в любой момент, мои натянутые нервы звенят, чуть ли не лопаются, и только поезд принесет мне облегчение.
5
Всё время, оставшееся до побега, я таился по темным углам, как змея подколодная и таракан запечный. На звонки не отвечал, к двери ближе, чем на три метра, не подходил. Спал с топором, мылся в хоккейном шлеме, в туалет ходил с самодельным копьем. На вокзал ехал на попутном грузовике с двумя складными ножами в карманах.
И вот, наконец, я в поезде. Спальном вагоне, двухместном купе. В компании с упитанным пожилым дядькой, у которого щеки чуть ли не на плечах болтаются. В Бологом его не станет. И тогда надо быть снова начеку и на взводе. А пока я из купе никуда — перед поездкой целый день тщательно сторонился пива и даже чая, чтобы затем не потянуло в вагонный сортир.
Через полчасика, когда проводник заглянул в билеты и выдал сырое бельишко, я был готов к сновидениям. Расчленил влажную кучку, расстелил и случайно скользнул взглядом по дядьке.