Выбрать главу

Мировой смысл -- в живом и творческом синтезе, всеединстве. Но нет этого синтеза, нет всеединства, как реальности, в условиях внешнего опыта, в сфере нашей временно-пространственной действительности. Трагическое миросозерцание вытекает имманентно из эмпирических наблюдений мира и размышлений над ними. Разрешения, победного преодоления трагедии не дано вне срыва эмпирии, "прыжка мира и человечества в Абсолютное" (Эрн), вне метафизического или религиозного утверждения Всеединства. Последнее слово позитивно-трагического миросозерцания, его высший взлет и заключительная высокая нота -- эстетический amor fati, "огромное, безграничное утверждение всех вещей", приятие трагедии, как самодовлеющей эстетической ценности. В Ницше этот круг идей представлен едва ли не с исчерпывающей силой. Близки были к нему и наши замечательные писатели, Герцен и К. Леонтьев; но у последнего пессимистический эстетизм все же осложнялся своеобразной прививкой религиозного комплекса, в свою очередь окрашенного эстетически. В наши дни эстетическая концепция жизни и истории, как "возвышенной бесцельности", усвоена Шпенглером в его Закате Запада.

Однако, по существу своему, "приятие" трагедии не есть, конечно, ее преодоление. Как похвала призраку не превращает его в реальность, так прославление слепого рока не откроет в нем Промысла. Если трагедия абсолютно неотменима, безысходна, если она не "снимается" ни в каких планах, значит, окончательная победа остается за бессмыслицей, а не за смыслом. Но всякое приукрашивание, "утверждение" бессмыслицы -- бессмысленно вдвойне; оно громоздит ложь на пустоту. И обличаются, таким образом, как бы два лика самой красоты, вернее, лик ее и личина, мнимое подобие: во спасение и в погибель. В эстетизме, ставшем самоцелью, таятся скользкие соблазны: златотканный ковер накинут над бездной.

Отсюда -- надрыв Ницше, духовные метания Герцена, тоскующее декадентство Шпенглера. Глубоким умам тяжко в рамках действительности мира явлений. Они видят ее хаотичность, противоречивость, засевшее в ней зло. Они слишком зорки, чтобы верить в возможность исцеления на эмпирических путях; застывший рай земной для них невозможность, бесконечный позитивный прогресс -- унылая фальшь. Но им субъективно заказаны иные пути; цельного лика бытия, высшей реальности Всеединства не открывает им ни умственный их взор, ни нравственное сознание, ни даже эстетическая устремленность. Точнее, "интеллектуальная совесть" ревниво диктует им неизменную прикованность к одной лишь "научной" картине мира, будь она кисти Эвклида или Эйнштейна. И, не в силах вырваться к живому предмету из плена формальных абстракций науки, в то же время остаются они лицом к лицу с нашей преходящей, текучей, призрачной, жестокой и нежной, отвратительной и прекрасной, страдающей и радующейся пестрой земною жизнью, тщетно черпая утешение в ее неверной прелести. "Все кончается, только музыка не умирает" -- храбрился несчастный Блок, задыхаясь в роковой пустоте.

14.

Да, музыка -- великая и удивительная вещь; это понимали еще пифагорейцы. В бесформенном бытии и сплошном динамизме звуков, составляющих музыкальное произведение, даны, по формуле русского философа, -- "подвижное единство в слитости, текучая цельность во множестве". Наглядно сокрушается мир механизма и косных формально-логических абстракций. Непосредственно улавливается беспредельная существенность потока.

Музыка, как некий идеально-реальный символ, -- последнее слово натурализма и первое слово онтологического мировосприятия. Своего рода "златая цепь", связующая планы бытия. И, естественно, весь так называемый "прогресс" может быть выражен в музыке, "переложен на музыку". Уяснен через уподобление стихии музыки.

Музыкальная драма мира развертывается в длинном ряде актов. По замыслу и масштабу своему она, естественно, сложнее, богаче и глубже симфоний Бетховена, мистерий Вагнера. Но эти великие творения духа человеческого, быть может, способны служить некоторым ее подобием, образом.

Можно ли говорить о "прогрессе" в отношении к музыкальному произведению? Разве не все его акты и фразы осмысленны, оправданы, нужны -- в индивидуальной их качественности, в их плодотворном противоборстве, в их общем нерасторжимом единстве? Разве целое не живет в своих частях и разве части не живут целым, питаясь его энергией? Центр -- всюду; в каждом моменте -- жизненное средоточие органической полноты. Иначе заключительный аккорд мог бы с успехом заменить собою всю пьесу.

Идея, "идеал" музыкальной симфонии -- не в ее финале, а в целокупности ее, всеединстве. Ни одна ее деталь не выступает изолированно, все ее тоны и аккорды сращены и взаимопроникнуты, все такты сочетаны в идеальном внутреннем единстве. Восприятие мелодии слитно соединяет и перерабатывает все ее последовательности, снимает раздельность звуков, вдвигаемых один в другой. Отсюда утверждение, что в музыкальном времени нет прошлого.13)

Так и мировая история. Она тяготеет к идеалу, насыщена им, томится по нем и воплощает его, но бесплодно искать его торжества в начале ее, середине или в конце. Он всю ее проникает собою, он -- везде и во всем, он -- в ее логике, в ее динамике, диалектике, в ее нарастающих и спадающих ритмах.

Из этого не следует, что все моменты исторической симфонии одинаково интенсивно и полно отражают в себе всеединство. Существует иерархия моментов, не нарушающая их формальной равнокачественности, неповторимой значимости каждого из них. Различна мера их приближения к совершенной полноте, степень раскрытия и неустранимого умаления в них безусловного бытия. В идеальном всеединстве обителей много. И в малой капле отражается солнце. Но малая капля от этого не становится океаном, как и океан, в свою очередь, никогда не заменит своими бликами живых солнечных лучей.14)

Каждый исторический момент заряжен своим идеальным смыслом, своим аспектом идеала, носит в себе свою "обитель". В эмпирической своей данности он может и отклоняться от своего идеального смысла, подобно тому, как и композитор может же по слабости человеческой "испортить" то или другое место симфонии, или музыкант -- "провалить" ее исполнение в отдельной части, а то и целиком. В этом то и козни живущего в мире зла, неразрывного с мировою свободою, творческим тонусом творимой истории.

И ясно: если кроме эмпирического плана нет никакого другого, трагедия зла неразрешима. Композитор ошибся -- симфония испорчена. Музыкант сорвался -концерт скомпрометирован. Трагедия неизбывна. История не удалась.

Только в другом плане, -- идеальном по отношению к эмпирической наличности, но, вместе с тем, наделенном реальностью высшего порядка, -преодолеваются ошибки и срывы двусмысленной, хаотической, эмпирии. Композитор не смог адекватно воплотить открывшуюся ему симфонию, -- но "идея" ее реальна в царстве музыкального бытия. Оркестр оказался неудачен -- музыкальное откровение само по себе от этого не терпит убыли в своей качественной завершенности.

Эмпирическая история не удается, срывается в катастрофах, растет рожденная в тварной свободе сила зла, -- идеальный смысл мирового процесса пребывает незыблемым в безмерной реальности всеединства. "Прогресс" -- не в смене одного эмпирического состояния другим, а в преображенном сохранении, восполнении их всех; в устремленности их к совершенству, всевременному бытию. И при всех перебоях и срывах звучит в конкретной исторической жизни лейт-мотив совершенной полноты всех качеств, несказанного, превозмогающего избытка, как смысла и высшей цели. Можно даже предположить, что есть условное, ограниченное благо в тяжких испытаниях исторической судьбы, горестях и бедах: они вскрывают иллюзорность преходящего благополучия, сокрушают самодовольство отвлеченных начал и, обличая мираж суетного лжепрогресса, обращают мысль к исканию нерушимой, негибнущей жизни. Лишь в полноте бытия совершенство, и трагедия мира есть в основе своей проклятие раздробленности, раздельности, неотвратимой неполноты. Отсюда и страдание, отсюда и тоска -- символы смысла в бессмыслице, залоги вечности в потоке времен.

Так трагическое миросозерцание, увенчивающее позитивное раздумье о природе и судьбах истории, усваивается в качестве подчиненного момента и затем преодолевается иною, транспозитивной картиною мира. Несравненное по яркости и силе преодоление трагического сознания при глубочайшем уяснении его относительной значимости дано, как известно, христианской религией и философией в идее Голгофы. Другим великим религиям также знакомы элементы аналогичной системы идей.15)