Выбрать главу

На меня нашло наваждение. В моих ушах зазвучал многоголосый плач, крики, стенания. Голые люди на стендах задвигались, ожили и ринулись в зал, спасаясь от своих палачей. В зале сразу стало тесно и жарко. Меня со всех сторон обжимали и толкали мечущиеся голые тела. Дети шныряли под ногами, проталкивались, звали матерей. Матери громко, истерично окликали детей. Захлебывались в лае сторожевые псы, кидаясь на людей. Сухо щелкали выстрелы, и стон раненых плыл под каменными сводами.

Я потеряла Дана. Он исчез. Я не нашла его в зале, когда наваждение прошло и стало тихо и пусто среди черных бархатных стен, и все те, что метались только что вокруг меня, вернулись на свои места и покорно замерли на огромных, в человеческий рост, фотографиях.

Дана не было в зале. Я беспокойно обежала весь зал, заглянула за каждый выступ и его не нашла. На меня лишь с удивлением взирали печальные еврейские глаза с фотографий, недоумевая, отчего мечусь я, нарушая их могильный покой.

Потом я увидела витую спиральную, лестницу в пробитом в скале туннеле. Лестница вилась среди шершавых выступов камня, и я, задыхаясь, побежала по ней, чтобы вырваться из каменных объятий, выйти из мрачного подземелья на свет, к солнцу, к людям. Над моей головой засияло светлое пятно, и я, гулко топая каблуками по ступеням, устремилась к нему. Навстречу мне, все усиливаясь, лился дневной свет, растворяя подземный холод жарким дыханием еще невидимого солнца.

Меня вынесло наверх. Ослепило солнцем. Под ногами хрустел золотистый песок. Кипарисы устремили в прозрачное небо свои пыльно-зеленые конусы. Метрах в двадцати от меня стоял солдат. Молодой и рослый парень в брюках и куртке цвета хаки и в зеленом берете на курчавой голове. Через плечо его, дулом вниз, висел автомат. Русский. Калашников. Хороший автомат. Мы их отнимаем у арабов и берем на вооружение.

Из-за его ноги выглядывал Дан. Он прятался от меня за солдатом. Он продолжал игру в прятки. А солдат, губастый и черноглазый, улыбался доброй, до ушей, улыбкой, сверкая белыми крепкими зубами.

Я тоже была в военной форме, и он подмигнул мне, как своей, как коллеге, товарищу по оружию. Он понимал, что ребенок не мой. Матерей в армию не призывают.

- Брат, что ли?-спросил он.

И я кивнула. Подошла, стала с ним рядом. Макушкой не доставая до его плеча. А ведь я считаюсь высокой. Дан взял меня и солдата за руки. Крохотная фигурка между мужчиной и женщиной в армейской форме. И такая уверенность и гордость засияли на его славной мордашке, что вышедшие из музея пестрой толпой американские туристы защелкали фотокамерами, и с каждым щелчком застывали навечно мы трое: мужчина и женщина-солдаты и еврейский мальчик, никого не боящийся и уверенно и с вызовом смотрящий на мир. Он вырастет без комплексов и извинительной улыбки. Его уверенность в будущем подпирают наши автоматы: маленький израильский "узи", который ношу я, и трофейный автомат у губастого кудрявого солдата".

x x x

Мы стояли с женой на переходе у светофора и ожидали зеленого света, чтобы пересечь улицу. Рядом с тротуаром затормозил автофургон с решетчатыми бортами, и оттуда доносилось многоголосое овечье блеяние Овцы, сбитые в кучу в тесном кузове грузовика, наполовину просовывали острые мордочки в щели бортовых решеток, жалобно и удивленно смотрели на незнакомых людей и блеяли, словно плакали, как дети, которых отняли от мамы и везут неизвестно куда.

- На бойню едут, бедненькие, - равнодушным голосом посочувствовал кто-то за моей спиной. - Но их счастье, что они этого не знают.

Моя жена заметила в моих глазах навернувшиеся слезы и насмешливо процедила мне в ухо:

- Ты чувствителен, как самая последняя баба.

Да, я чувствителен. Я очень чувствителен. Я становлюсь особенно чувствительным, когда вижу живые существа, брошенные в кузов навалом, уже как трупы, и везут их туда, откуда возврата нет.

Я чрезвычайно чувствителен, когда слышу плач детей, насильно оторванных от своих матерей, и в этих случаях на моих глазах возникают слезы, и я их не стыжусь.

Потому что я побывал в таком кузове в тесном клубке детских тел, пищащих, воющих и всхлипывающих. Я остался жив. А остальных детей нет и в помине, и никто не знает, где их маленькие могилки.

У нас, в каунасском гетто, немцы провели один из самых изуверских экспериментов. Они отступили от правила - убивать детей вместе с родителями. Чей-то очень практичный ум додумался, как даже из нашей смерти извлечь пользу для Третьего рейха. Он предложил отделить детей в возрасте семи десяти лет от родителей и, прежде чем их умертвить, выкачать из них чистую свежую детскую кровь и в консервированном виде отправить в полевые госпитали для переливания раненым солдатам.

Моей сестренке Лии было семь лет, а мне - десять.

В кузов автофургона с брезентовым верхом набросали кучей не меньше пятидесяти детей, и они шевелились клубком, из которого торчали детские головки, неловко прижатые другими телами ручки и ножки в туфельках, сандалиях, а то и босиком. Клубок дышал и шевелился и при этом попискивал, подвывал и всхлипывал.

Я был прижат к левому борту, на моем плече покоилась чья-то стонущая головка, а ноги сдавили сразу несколько тел. Худых и костистых, какие бывают у маленьких ребятишек. Кто-то, лица я его не мог разглядеть, все пытался высвободить свою прижатую руку и больно скреб по моему животу. Я втягивал живот как можно глубже, почти до самого позвоночника, но пальцы с ногтями снова настигали истерзанную кожу на моем животе. С этим я в конце концов смирился. Я был большой. Десять лет. И успел привыкнуть к боли в драках с мальчишками на Зеленой горе, где мы жили в отдельном двухэтажном доме с папой и мамой и младшей сестрой Лией. Меня закалила также и строгость мамы, которая не скупилась на подзатыльники, когда ей что-нибудь не нравилось в моем поведении. А не нравилось ей в моем поведении все. Потому что она меня не любила.

Но все это было давным-давно. В мирное время. Еще до того, как немцы пришли в Каунас, и полиция выгнала нас из нашего дома на Зеленой горе и пешком погнала через весь город в далекий и нищий пригород Вилиямполе, и место, где нас поселили в вонючей комнатке, стало называться гетто.