Константин Петрович глубоко вздохнул, взял чистый лист бумаги, вывел на нем: «Attends ton tour»[14] — и огляделся в поисках конверта. Он был доволен: короткая записка была начертана твердой рукой, буквы не прыгали, строчка вышла ровной. И даже плита, двадцать пять лет давившая Константину Петровичу на плечи, казалось, стала немножко легче.
Погода за городом стояла отвратительная, совершенно ноябрьская: дождь, мелкая-мелкая морось, как манная крупа, однотонное серое небо без единого просвета, однотонная серая рябь на Сене. Неожиданно рано облетели листья на деревьях, никакой тебе обещанной, живописно желто-красной automne a Medane[15], все кругом голое и унылое. В саду жидкая грязь по щиколотку.
Вечерело к тому же рано, серость сгущалась прямо в комнате, властно и неспешно атаковала с углов, даром что потолки высокие и окно во всю стену. Александрин, куксясь, зажигала свечи, точно в деревенской избе. В дрожащем изменчивом свете оживали гобелены на стенах, перемигивались книги в шкафу, Лев Николаевич подходил к окну — собственное отражение неохотно расплывалось, уступая место унылой крапающей черноте. Очей очарованье. Беспрерывным стаккато стучало по крыше; Александрин уверяла, что этот звук рано или поздно прокапает у нее в голове дырку. «Вернемся в Париж?» — робко предложил Лев Николаевич в конце концов.
В городе он сразу отправился к Жанне и в который раз поразился, как быстро и неотвратимо растут его дети. Дениз — изумительно грациозная, строгая, почти уже тринадцатилетняя девица. «Ей оборачиваются вслед на улице», — с гордостью сказала Жанна. Так же, как раньше — тебе, подумал Лев Николаевич, мягко улыбаясь про себя. Жак, тоже почти подросток, по такой-то погоде носился по городу на велосипеде и, конечно, простыл; теперь лежал и мучился ужасно оттого, что нельзя заниматься любимыми делами и заставляют пить лекарство. Единственное, что он делал с удовольствием, — показывал всем горло, разевая рот, как кашалот: горло выглядело душераздирающе. Лев Николаевич обещал сыну пойти кататься вместе, как только дожди закончатся. Дамы хором запротестовали — что это, их уже не приглашают? Они тоже хотят кататься!
— Мама хотя бы получила подарок, — вздохнула Дениз. Лев Николаевич и в самом деле принес Жанне изящную золотую брошку, не смог пройти мимо. Он питал слабость к украшениям и к Жанне в украшениях.
— О да, — рассмеялась Жанна. — Твой отец любит бриллианты. Ничего, кроме бриллиантов.
— Ну отчего же, — сконфузился Лев Николаевич. — Я люблю множество всяких вещей.
— Например? — азартно поинтересовался Жак.
— Паровые машины!
— Значит, самая лучшая вещь для тебя — паровая машина из бриллиантов, — радостно заключил Жак.
— О, — рассмеялся Лев Николаевич. — Такую вещь я бы купил непременно!
— Хорошо, что ты вернулся, — шепнула ему Жанна на прощанье. Он пообещал ей зайти завтра.
По дороге обратно на рю Брюссель он, отвыкший в Медане от физических нагрузок, решил прогуляться, но погода к променадам не располагала. Пересиливая себя и вдохновляясь размышлениями о закаливании организма, он решил пройти все-таки лишних несколько кварталов. Шел налегке, без трости, руки в карманах для тепла, приятно быстрой и легкой для своего возраста походкой, растворяясь во влажном тумане, повисшем между домами. На улицах было немноголюдно, да и дождь вроде поутих. Однако от Сены дул, усиливаясь, холодный ветер, и через час Лев Николаевич изрядно продрог.
Но ничего, его дом был уже рядом. Осталось лишь обогнуть угол, чтобы выйти к парадной двери, но Лев Николаевич медлил и сам сперва не понял, отчего остановился за углом. Прямо над ним двое рабочих чинили крышу его собственного дома, грохотали какими-то инструментами. Но не это привлекло его внимание: они говорили по-русски! Во всяком случае, бранные слова, которыми они изъяснялись, были русскими совершенно определенно.
Вот уже до чего дошло, печально подумал Лев Николаевич. Теперь эмигрантская община, ранее состоявшая почти полностью из интеллигентов социалистических убеждений да богачей, приобретавших дома в Европе для собственного удовольствия, пополнилась и наиболее бедствующей прослойкой населения, не стерпевшей, видно, унижения и гнета на родной земле. Где же они живут в Париже, эти несчастные кровельщики, и всегда ли есть у них работа? Поймут ли они, если он обратится к ним по-французски? Да, должны понять: объясняются же они как-то со своими старшими из местных. Странно, однако, что они заняты именно его крышей — да верно, Александрин что-то опять затеяла: все ей кажется, что с домом что-то не в порядке и надо срочно чинить. Это уж старческое, не переспоришь. Главное, чтобы шум прекратился к вечеру, а то невозможно будет работать. Он уже собрался крикнуть кровельщикам, что хотел бы с ними поговорить, но вдруг услышал: