— А стены зачем войлоком обиты? — тихо спросил Лев Николаевич. — Чтобы головой не бились?
— О, войлок! Это одно из лучших наших нововведений. Поверите ли, измучались бороться с перестукиванием заключенных. Раньше то и дело: изберут какой-нибудь шифр и целыми ночами разговаривают с соседями из других камер.
— Да, звуковая азбука, — вспомнил Лев Николаевич. — Ее придумали декабристы.
— Кто бы ее ни придумал, изобретение вреднейшее и преступное. Эта камера — одиночная! — поднял палец барон Майдель. — И это есть не прихоть, а особая мера по исправлению дурных наклонностей и перевоспитанию. Also[4]. Мы проводили эксперименты с различными материалами, заглушающими звук, и выбрали войлок из-за его превосходных качеств. А здесь пять слоев войлока! Теперь заключенный может спокойно посидеть и подумать о тяжести совершенных грехов.
Да тут впору с ума сойти за размышлениями о грехах, подумал про себя Лев Николаевич. Но, приняв невинное выражение лица, попросил:
— А дозволено ли мне будет осмотреть Алексеевский равелин?
О равелине ходили слухи таинственные и пугающие. Там сидели заключенные, отбывающие срок не по приговору суда, а личным царским повелением. Никто еще не возвращался оттуда живым, и устройство его было секретно; поговаривали о кандалах, о цепи на шею, о том, что никто не знал даже имен заключенных — до конца своей недолгой жизни они существовали под номерами, и только. Поистине, это было одно из самых страшных мест на земле.
— Ваше сиятельство, — наисладчайшим голосом отвечал Майдель. — Слово офицера, в Алексеевский равелин может войти всякий. Но вот выйти оттуда могут только три лица во всей Российской империи: Его Императорское Величество, шеф жандармов и ваш покорный слуга. Часовые у входа помнят об этом твердо. Вы желаете осмотреть равелин? Вас туда проводят.
— Что же там такого, что только три лица в империи могут это вынести? — тихо спросил Лев Николаевич.
— Никак не могу ответить, — вытянулся Майдель. — Это секретная информация. У вас имеются еще вопросы по содержанию заключенных?
— Вы очень любезно ответили на все мои вопросы, — склонил голову Лев Николаевич. — Благодарю вас, господин Майдель.
— Всегда к вашим услугам, — отчеканил комендант.
Когда Лев Николаевич вышел за ворота крепости, уже почти стемнело, но он не замечал ни темноты, ни холода, лишь радовался нахлынувшей свежести воздуха и внезапному чувству свободы, какого уже не испытать несчастным узникам крепости. «Невыносимо, не-вы-но-си-мо», — повторял он про себя на протяжении всего обратного пути.
Он возвратился в свой гостиничный номер, чувствуя себя безмерно уставшим, но сон не шел к нему; напишу в Ясную, решил он сперва, и сел за стол, и приготовил даже письменные принадлежности. Но после посещения Петропавловской он не мог найти слов для письма в милый, спокойный свой дом. Как рассказать обо всех ужасах увиденного, о грязных казематах, мокрых камерах, наглой, разжиревшей охране? Самим описанием этой мерзости он словно боялся запачкать свой чистый уютный дом. Не буду писать, понял Лев Николаевич, не смогу. Когда приеду, конечно, расскажу, но только одной Соне, да так, чтобы поняла… чтобы захотела понять, ибо пропасть, пролегающая между ними в последнее время все глубже, причиной своей имела именно ее нежелание понять и почувствовать нечеловеческие страдания людей, далеких от их аристократического быта. Софья Андреевна будто старалась отгородиться от них душевно. Нет, она не была равнодушной, охотно помогала бедным, ходила в церковь; но помощь ее распространялась лишь на тех, кто беден был по происхождению, а не на тех, кто добровольно обрек себя на нищету и лишения во имя своих убеждений. В особенности она возмущалась, если кто уходил в нигилисты из дворянских семейств. Всяк сверчок знай свой шесток. Благотворительность — это можно и даже приличествует особам высокого происхождения, но хула на власть имущих, «хождение в народ», работа на мануфактуре ради агитации, организация стачек — нет, решительно нет.
Он отпил воды и придвинул к себе рукопись. Настроение его упало, он чувствовал ожесточение, и оттого момент был вполне подходящим, чтобы продолжить роман, где он как раз остановился на сцене смерти матери рабочего из бедного района. Он перечитал несколько последних строк, дабы восстановить в памяти придуманный уже ход событий, и решительно взялся за перо.