— Про ляжки? — заинтересовался СФ. — Ну-ка, расскажи!
— Ну это так, поржать просто. Григорович рассказывал, как Толстой с Тургеневым ссорились. Знаешь, я лучше книжку найду, это читать смешнее, чем пересказывать. — Она вышла в комнату и вернулась с книгой. — Сейчас… вот:
Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: «Не могу больше! у меня бронхит!» и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. «Бронхит, — ворчит Толстой вослед, — бронхит воображаемая болезнь. Бронхит — это металл!» Конечно, у хозяина — Некрасова — душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чувствует капитальную опору «Современника», и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьяновом диване и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперед по всем трем комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: «Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!»
— Я не позволю ему, — говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, — ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!
Она отложила книжку и расхохоталась.
— Извини, — сказала она наконец. — Каждый раз радуюсь, как в первый. Это слишком хорошо.
— Смешно, — согласился СФ. — Хотя, вообще-то, тот еще сплетник твой Григорович.
— Ничего подобного, — обиделась Ольга. — Григорович — душка.
— Погоди. Это не тот, который «Гуттаперчевый мальчик»?
— Он самый. Стой, я даже знаю, что ты скажешь. Нельзя силой выколачивать из читателя слезы, это гадость, безусловно. Но вот это описание, что я сейчас прочитала, оно же талантливо!
— Ладно. — СФ вздохнул, слез с подоконника и подошел к ней. — Черт с ним, с Григоровичем. В конце концов, какой бы он ни был в твоих глазах душка, он уже давно умер.
— Угу, — сказала Ольга, уткнувшись ему куда-то в лацкан пиджака. — Вообще, пойдем спать лучше. Ну их всех в болото, вместе взятых.
В Париже каштаны уже начинали зеленеть крупными, как бутоны, почками, и даже воздух, несмотря на утренний час, был насыщенный, пряный, нагретый уже теплом. Франция манила его: смотри! Там, в России, еще метут метели, а здесь свежо, птицы поют и краски вокруг точно промытые, акварельные — ну разве не красота?
— Теперь к Ивану Сергеевичу, — с извечным своим энтузиазмом скомандовал взлохмаченный Кравчинский, таща Льва Николаевича через площадь перед остроконечным зданием вокзала с вывеской Gare de l’Est[6]. Тот молчаливо щурился на весь этот импрессионизм. — Он живет сейчас на рю де Дуэ, в доме госпожи Виардо. Это около бульвара Клиши, отсюда на извозчике всего около четверти часа.
Теперь, когда до встречи с Тургеневым времени оставалось так немного, Лев Николаевич разволновался. Как-то они встретятся после… сколько уж минуло с той ссоры? Семнадцать лет, подсчитал он и сам поразился, как долго они не виделись. Целых семнадцать лет…
И ведь предмет вражды был совершенно пустяковый, не стоящий стольких лет отчуждения. Иван Сергеевич рассказывал как-то в кругу общих знакомых, что его дочь Pauline, совершенная уже француженка, под присмотром своей гувернантки починяет одежду для бедных, а он возьми да и ответь, что это лицемерие — чинить чужие лохмотья, а самой ходить разряженной. Все от максимализма — Полин Тургенева-то хоть одежду чинила и в благотворительности участвовала, а сколько барышень только носики морщат, когда видят на улице нищего? Тургенев страшно обиделся и брякнул что-то в сердцах, что именно — даже и не упомнишь, по роже, что ли, пригрозил ударить, но не ударил… глаза бешеные, голос срывается, потом и вовсе вон бросился. Лев Николаевич в долгу не остался и послал ему письмо с вызовом на дуэль. Хотел стреляться следующим же утром в Богусловском лесу, на ружьях, а Тургенев, напротив — чтобы все по правилам, с пистолетами да с секундантами… слово за слово — Толстой обвинил его в трусости, дуэль не состоялась. Потом он уже сам понял, как глупо все вышло, и передал Тургеневу письмо через одного знакомого книгоиздателя в Петербург: «Если я оскорбил вас, простите меня: мне невыносимо грустно думать, что я имею врага». Только письма того Тургенев так и не получил…