Гул, но абсолютно беззвучный, совсем близко, почти над головой. Какая-то невесомая переполненность. Кишение чего-то мелкого, обильно распыленного вокруг — так что кажется, будто неподалеку находится пасека. И отроившиеся пчелиные семьи, прервав на несколько дней свой блуждающий полет, безобидные, застыли в воздухе.
Или, может быть, брызги крестильной воды, окропляющей это ржавое железо, на которое так похожи заросли кустов, эти узловатые коряги, своим видом навевающие тоску на каждого, кто проходит мимо.
Подразумевает ли переход через порог (положим, мы подчинились бы приказу), что нужно оставить по эту его сторону все, что волнует и душу, и тело? Например, желание, которое, конечно же, зажгла бы во мне — если бы юные прихожанки не покинули это место раньше — их близость, их игры и смех? Смятение, которое вызывают взвихренные, развевающиеся платья, непослушные волосы, то, что ими скрыто, и то, что приоткрылось? И нечто несравненно большее, чем это желание и смятение (еще связанные с теми вязкими и сумрачными сновидениями, из которых я с таким трудом вырвался): нежную насмешливость, боль расставания, разъединившиеся, пусть и на мгновение, руки, тревогу, сомнения, досаду, гнев, — все те чувства, какие овладевают нами и во время воскресных танцев, и в тусклые будничные вечера?
Разве это не одно и то же: переступить порог (отдавшись видению) и оставить по эту его сторону все ощущения, включая самые простые, первичные? Ведь я так или иначе догадался, что там, за порогом, уже нет красок и движений, запахов и очертаний; что я буду перенесен из этой долины так далеко, как не мог предполагать, — пусть она и была с идеальной, безукоризненной точностью обозначена на карте, которую я, как обычно, держал в руках.
Может быть, эту немую, бессловесную речь нужно было понимать так: «Скорей переходите этот перевал, не задерживайтесь в нашем мире»? «Пора, уходите, прощайтесь с нами»?
Может быть, и сам этот рой при первом же дыхании ветра будет бесследно разметан, разлетится, закружившись вихрем? (С тем, правда, чтобы дать место другому: оплотневающему, успокаивающемуся.)
Если самое нежное очарование развеивается по воле почти незаметного ветерка, не должны ли мы и вправду покинуть этот мир?
Вот одно из возможных значений того, что, похоже, хотела сказать эта деревушка, мимо которой, на мгновение замедлив ход, я прошел тем холодным воскресным утром. Одна из возможностей увлечься, выбрать путь, воодушевиться — не особенно стараясь что-нибудь понять.
Может быть, подобные вещи затрагивают нас глубже, чем то, что мы видим, чувствуем и даже думаем; может быть, это место и это мгновение, так тесно сцепленные друг с другом, и, в своей нераздельности, с нами, имели более глубокие корни, чем наша внутренняя жизнь. Я почти поверил в это, проходя мимо…
(Еще кажется — и как раз потому, что мы не переступили порог, не расстались с бременем нашей боли, — что здесь к глазам не приливали бы столь обильные слезы, если бы там, за порогом, не росли в таком же обилии какие-то сияющие цветы. Вся печаль земли, словно растительный сок, наполнила помутневшие от старости глаза — самая священная вода, какая есть на свете… Возможно, именно эти цветы мы видим иногда у себя над головой, рассыпанные по ночному небу.)
«Передайте…» — говорила в то утро сама земля голосом, который был чем-то иным, нежели голос. Но все-таки: что? Какой приказ?
Я предчувствовал: в конце концов мне предстояло не сбросить, точно лишнюю поклажу или одежду, все то, что тело, сердце, мысль принимают в себя из нашего мира, не перейти в какое-то трудноописуемое состояние — по всей вероятности, незамутненное, призрачное, ледяное, — но, напротив, сделать такой шаг, который не разлучит меня ни с чем из находящегося по эту сторону порога, по эту сторону перевала, и приведет меня туда, где все — вся плотность времени, моей жизни, жизни вообще, вся тяжесть и темнота, разрывы и муки, которые от них неотделимы, — будет сохранено, предстанет совсем иным, таким, каким его можно видеть лишь в мечтах, во сне или, совсем редко, различать наяву.
Мысли путника, вступающего в облако колючего снега.