Однако утром, когда я выбрался из комнаты и пошел на кухню, где завтракали мои хозяйки, коварный Пэпи с ожесточением бросился на меня, ухватился зубами за штанину… А днем, когда никого не было в квартире, он снова приполз ко мне вымаливать конфету и опрокинулся на спину, разрешая почесать ему брюхо.
За окном шел дождь, сквер был пуст, и в этом пустом дождливом пространстве странно было видеть сидящего в одиночестве под зонтом старика. Он сидел, дождь налил у его ног лужу, с зонта струями стекала вода. Подошла старушка, постелила на мокрую скамейку полиэтиленовый пакет, села рядом, раскрыв синий зонтик… Так они и сидели, прижавшись друг к другу, и скорбь была в их отрешенности, отреченности от этого дождливого мира и величавая торжественность…
В полдень заехал за мной Ференц и увез на улицу Ваци на открытие Недели книги. Здесь, на этой улице, самые фешенебельные и самые дорогие магазины, здесь закрыто автомобильное движение, здесь постоянно многолюдно и празднично, тут толкутся туристы, стоят у витрин зеваки, сидят в «эспрессо», вкушая радости жизни, юные и старые будапештцы. И здесь, на этой улице, ежегодно проводится праздник книги, на который съезжаются писатели из разных стран.
Вдоль всей улицы, украшенной транспарантами, эмблемами издательств, тянулись лотки с книгами. Это было трогательно — люди с зонтиками под дождем терпеливо стояли в очереди, заполнив всю узкую респектабельную улицу Ваци. За каждым лотком с яркой вывеской издательства торговали своими книгами писатели разных стран, щедро раздаривая автографы. И я торговал вместе с красивой девушкой — редактором издательства, знающей русский язык и служившей посредницей между мной и покупателями. На каждой книге я делал пространные, с потугой на остроумие и интимность надписи. И покупатели благодарили меня, улыбаясь, пожимая руку так растроганно, что я с каждой минутой и с каждым новым рукопожатием словно пьянел от их радушия. Я знал, что книгу мою с такой охотой покупают потому, наверно, что недавно венгерское телевидение показывало двухсерийную постановку по этому сочинению, а лучшей рекламы для любой книги нет, чем хороший телеспектакль. И все же чем быстрее шла распродажа, тем неспокойнее становилось мне: вот я раздаю автографы, люди улыбаются, их лица, обрызганные дождем, светятся доброжелательностью, а что будет потом, когда они придут домой и сядут читать мое сочинение? Найдут ли они там что-нибудь созвучное своим мыслям, не отбросят ли книгу с разочарованием, не пожалеют ли тех улыбок и рукопожатий, которые расточали мне в праздничные мгновения на улице Ваци? Я держал в руках свою книгу, прекрасно изданную, с портретом, с лестным предисловием и не ощущал ее, написанную много лет назад, своей, она была как чужой ребенок, которого я вроде бы присвоил.
Впрочем, это чувство сменилось скоро другим. Я размяк от улыбок, добрых слов, и голова моя закружилась: почему бы и нет, почему бы не верить этой всенародной любви, со стороны виднее, карлик я или великан, не надо себя умалять, надо верить своим глазам и своим ушам. Как, оказывается, легко возвеличить человека и вселить в него веру в собственную неординарность…
Рядом со мной подписывал свои книги венгерский писатель, огромный дядя с одутловатым лицом, который вдруг оборотился ко мне и стал двумя руками, большими и мягкими, как надувные подушки, жать мою руку и что-то говорить торопливо, длинно, восторженно, улыбаясь широко, растроганно. Мне переводили его слова, но я не слушал, старался высвободить руки, а вокруг тесной толпой стояли люди, смотрели на нас, улыбались. И когда он отпустил меня, я, боясь и в самом деле переоценить это радушие и эту вежливость, ушел, сбежал от такой всенародной любви, а главное, от тех чувств, которые кружили мне голову. У всего есть своя истинная цена. Я сбежал с пьедестала и снова стал обыкновенным жителем земли. Какое это наслаждение — быть как все.
Дома мои хозяйки обедали на кухне, Пэпи не залаял, по обыкновению, на меня, он даже не обратил на меня внимания, потому, наверно, что лежал на коленях очаровательной женщины, с любопытством оглядевшей меня. В этой квартире все женщины были хороши, но у этой была какая-то особая привлекательность в глазах и в улыбке. Я понял Пэпи — рядом с ней душа добреет.
Ее звали Жужа. Она сносно говорила по-русски. Помогая себе жестами, она сказала, что видела мою книгу по телевизору. И спросила, нравится ли мне Будапешт.
— О да, — сказал я и поднял большой палец.
Она засмеялась и стала тереть свой лоб, где был заметен легкий белый шрам, и все смеялись вместе с ней, стараясь объяснить мне причину этого смеха. Наконец с трудом я понял, что кто-то когда-то сказал Жуже, что у русских есть такой жест, означающий высшую степень одобрения — о’кей, — надо поднять вверх большой палец, и Жужа однажды, чтобы польстить русским, посетившим фабрику, где она работает экономистом, так и сделала: резко подняла большой палец и до крови ногтем оцарапала себе лоб; вот и осталась у нее отметина на всю жизнь.