Выбрать главу

А во дворе попросил меня обратить внимание на бюсты, стоящие на кромке крыши дома, особенно на тот, что стоит посредине, да, да, вон тот, с бородкой, это русский поэт… И обернулся к Жуже, спрашивая, как же звать этого поэта, которого он когда-то изваял. Жужа виновато пожала плечами. Лицо «поэта» кого-то мне напоминало, но кого?

— Гросс, колоссаль русский поэт-писатель, — говорил Штробль, смущаясь, что забыл, чей же это портрет. И вдруг его осенило. — Мюзик! — воскликнул он торжествующе.

И меня тоже осенило — Чайковский!

— О найн, — сказал он. Но я более внятно произнес, и он взмахнул руками. — Я, я, Чайка-вскай.

И долго смеялся над собой, что не мог вспомнить имя такого великого музыканта, и похлопал себя по лбу.

— Старый, плохой.

Жужа сфотографировала нас. Старик погладил ее по голове, она припала к нему, всхлипнула, и, обняв ее, он долго говорил что-то ласковым голосом, а потом вынул из халата платок и вытер ей, как ребенку, заплаканные глаза. Она улыбнулась, и мы пошли к воротам. У ворот Жужа обернулась, и Штробль послал ей воздушный поцелуй.

Слезы еще стояли в ее глазах.

— Что с тобой? — спросил я.

— Извини. Ничего, — сказала она. — Ты не пойдешь еще в одно место? В гости.

— Куда? К кому?

— Здесь рядом. На кладбище. К моему мужу. Он был способным мальчиком, Штробль любил его.

Как описать то, что я увидел там, куда привела меня Жужа? Я увидел боль и трагедию венгерского народа, его гордость и его печаль, несчастье его сыновей и дочерей.

В могилах, усеянных белыми цветущими розами, лежали те, кто погиб в октябре — ноябре 1956 года. Они лежали почти рядом — те, кто защищал социализм и свободу, и те, кто был обманут сладкой ложью закордонных «друзей». Они словно смотрели с фотографий друг другу в глаза — вечный укор и урок живущим и тем, кто будет жить потом и преобразовывать родную им новую Венгрию…

И тут же в нескольких десятках метров памятник и могилы солдат народной армии Венгрии, павших в те же дни. А рядом кладбище советских солдат, тех, кто погиб при освобождении Венгрии в Отечественную войну и осенью 1956 года. Юные славные русские мальчики, разделившие судьбу с юношами и девушками Венгрии в тяжелые дни…

Розы цветут, благоухают на могилах и возле памятника, где будто кровью сердца выбиты слова, что венгерский народ не забудет подвиг советских воинов, отстоявших свободу Венгрии от реакции…

Тишина, земля лежит зеленая, последние пчелы перед зимой собирают и здесь нектар с живых цветов, в кронах старых деревьев переговариваются птицы, в высоком голубом небе стоит одинокое облако, тишина, тишина.

Мне хотелось бы написать, что муж Жужи погиб под красным знаменем, но нет, он лежал в другой могиле. Девятнадцатилетний юноша, не успевший прожить со своей женой и медовый месяц. Она и тогда не понимала и сейчас не может понять, почему он оказался по ту сторону баррикад. Это была какая-то нелепость, какой-то угар.

— Ах, Николас, — сказала Жужа, — это наша боль, ты не поймешь. Зачем я привела тебя сюда?

Я ничего не ответил, я отошел, постоял перед памятником советским солдатам, преклонил колени, вспомнив тех своих друзей, кто не вернулся с войны или умер от ран потом, через многие годы.

Я вспомнил их и вспомнил, что сегодня, да, да, сегодня вечером, именно сегодня, как я мог забыть об этом, в Москве соберется 10 «А» класс, вернее, те, кто остался в живых из нашего предвоенного выпуска.

— Извини, Жужа, я должен торопиться, — сказал я.

— Да, да, — виновато воскликнула она. — Ты меня извини.

Мы ушли. На прощание она стесненно притронулась пальцем к моим волосам.

— Ты седой, Николас. Ты был на войне?

— Был, Жужа, был.

Она еще раз потрогала мои волосы и ушла.

Я почти взбежал на четвертый этаж, долго звонил, сердясь, что мои милые хозяйки, как всегда, не торопятся. Наконец дверь открылась, я ворвался в прихожую, схватил телефон и, еще сам не веря, что мое намерение сможет осуществиться, стал названивать с лихорадочной поспешностью в разные места. Упрямое и, конечно, фантастическое это желание — оказаться сегодня в Москве и прийти на встречу к своим школьным товарищам. Не знаю, что гнало меня туда с такой неудержимой силой, ведь понимал же я, что затея эта почти бесплодна. Впрочем, как часто мы в жизни бьемся головой в будто бы несокрушимую стену и, увы, все же, бывает, пробиваем ее. Вот и я, хотя и понимал, что хочу сделать невозможное, все же производил многочисленные телодвижения — звонил в агентство Аэрофлота, на аэродром, в посольство, в Союз писателей — куда я только не звонил! — чтобы до-стать билет и улететь в Москву. Улететь и вернуться завтра же. Абсурдная идея!