Выбрать главу

Озеро Балатон было так похоже на Селигер.

«Иди, иди», — кричала какая-то птица. Птица ли?

Подошел Ференц, сел рядом.

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— Ни о чем не думаю, — сказал я, — наслаждаюсь покоем, тишиной.

Мы сидели, молчали, взмахивали удочками рыбаки, плыла лодка, рядом другая, яхта скользила с надутым парусом.

«Иди, иди», — кричала нежно птица.

Ференц встал.

— Куда ты? — я испугался. — Сядь.

— Что с тобой?

— Ничего. Сядь. Ну, сядь, пожалуйста, — сказал я.

Он сел.

Смеялась где-то в кустах птица, а мне суеверно казалось, что это смеется кикимора с далекого Селигера, которая позвала в небытие так много моих товарищей, моего отца и любимую девушку.

«Милые детки, — писал отец мне и моим сестрам Тане и Леле. — Думаю, что тут-то я сумею действительно отдохнуть, получить надлежащую зарядку, вполне достаточную для того, чтобы зиму, осень и весну хорошо и много работать… Вы сами сейчас на лоне природы… Дышите, мои милые детки, полной грудью, жадно впитывайте в себя наслаждения и прелести природы… чтобы потом так же жадно, разумно впитывать в себя знания, необходимые вам для самостоятельной жизни, чтобы быть действительно полезными членами нашей любимой, могучей, великой Родины».

«Отдыхай, дорогой мой, за нас не беспокойся, — писала ему мама, — спасибо тебе за все, за то счастье, которое ты, любимый, дал мне».

Мама очень любила его. Смерть отца состарила ее на многие годы, но она еще жила, пережила войну, дождалась рождения внучки, Лелиной дочки, и как-то утром, счастливая, жизнерадостная, по обыкновению, бежала за молоком для девочки. Недалеко от дома на улице Горького ее сбила машина. Через несколько дней она умерла в больнице, двадцать первого декабря, в день рождения Сталина.

Москва праздновала его семидесятилетие. Вечерняя улица Горького была запружена людьми. Сверкали огни иллюминации, торжественные мелодии лились из репродукторов. А я, обливаясь слезами, продирался через толпу в больницу, чтобы увидеть маму, уже покинувшую этот мир.

Умерла мама. У меня была семья, рос сын, я был молод, только начинал жить, но с этого дня вдруг на всю жизнь стал одинок и надолго стар…

А через три года умер тот, кто казался бессмертным. Москва оделась в траур, людские потоки текли, запрудив улицы и переулки, чтобы взглянуть на него.

Толпа тихая, испуганная, безмолвная, стояла на Пушкинской площади долгие часы, медленно просачиваясь к главной колонне. И вдруг из подъезда дома, где я жил, выбежал соседский мальчик, восьмилетний Юрочка, побежал резво, почти весело, подпрыгивая, за мячиком. Из толпы мужчина в форменном кителе железнодорожника схватил его за шиворот, зашипел, трясясь от гнева.

— Паршивец, — шипел он, и толпа замерла, осуждающе смотря на испуганного мальчика. — Прыгаешь, да? Прыгаешь? В такой день!

Он отпихнул Юру, и тот, бледный от страха, бросился обратно в подъезд. А железнодорожник, хватая ртом воздух, оседал на землю, держась за сердце. Лицо его стало серым, но глаза все еще пылали негодованием.

Толпа все увеличивалась и колыхалась, как комок ртути, из стороны в сторону.

Во двор нашего дома когда-то вели две арки с массивными чугунными воротами. Одну арку еще до войны закрыли, заковав ворота снизу доверху в листы железа, лишь у самого перекрытия арки была узкая щель. Вот у этих-то ворот и образовалась пробка, потому что кто-то крикнул, что за ними проходной двор, откуда можно выбраться другими дворами к Дому Союзов. Но двор наш не имел выхода никуда, кроме как обратно на площадь, через другие ворота, запертые на замок. Люди заполняли двор, кружа по нему. Я беспомощно барахтался в людской реке, как в бурном горном потоке, меня прижали к чугунной плите ворот, и, задыхаясь, обливаясь потом, царапая в кровь руки, я протиснулся во двор, упал на кого-то, кто-то упал на меня. Я изловчился, отполз в сторону, к стене, сумел подняться на ноги. И тут же людской поток подхватил меня и понес дальше. С площади протискивались все новые люди и кружили по каменному колодцу нашего двора. И я кружил вместе с ними, потому что выбраться из этой людской реки было уже невозможно.

Наконец с запертых ворот сбили замок, мы хлынули на площадь… В Колонный зал Дома Союзов я так и не попал.

…Из воды вылез Ласло, сказал «бр-р», отряхнулся, как собака, всем телом, лег на траву возле нас.

— Жизнь — хорошо, — полежав, изрек он. — Балатон хорошо. Советский Союз хорошо. Венгрия хорошо. Живот хочет ам-ам, хорошо.

Ференц и Ласло вытерли с себя полотенцем балатонскую воду, и мы пошли делать «ам-ам».