Выбрать главу

Я не сразу нашел дорогу к Инженерной улице, память подвела меня, я поплутал по городу, но наконец увидел знакомый ее изгиб, тихие домики с расписными наличниками окон, полынь возле забо­ров, чугунные тумбы водоразборных колонок, пустые скамейки ря­дом с калитками. Собаки лаяли где-то в глубине дворов, я не видел их, и они не видели меня, но шаги, наверно, слышали и предупреждали меня, что они на страже, справно несут свою службу...

Дом № 27, который, кае я помнил, стоял здесь только ночью, а днем вместо него возвышалась облепленная мухами пивная палатка, был на месте, сейчас, в середине дня, облитый солнечным светом. За забором змеилась в глубь сада дорожка, посыпанная желтым песком, благоухали розы, на густых старых яблонях наливались яблоки, за садом виднелся дом, терраса, в раскрытых окнах ветер шевелил за­навески. Я толкнул калитку, она не скрипнула, поддалась легко, и песок под моими ногами не зашуршал, когда я ступил на дорожку. Я шел по ней беззвучно, и, когда уже почти дошел до дома, женский голос спросил:

— Вы что-то ищете?

Я обернулся. В тени яблонь, прикрытая их мощными ветвями, сидела в знакомом мне кресле-качалке старая женщина в голубом халате, и вся она была голубая, руки, истонченные старостью, тоже были голубыми, под тонкой, прозрачной кожей виднелись сплетения голубых сосудов, и волосы ее отливали голубизной, и глаза ее не вы­цвели с годами, они светились синевой.

— Нет,— сказал я,— то, что я потерял, уже никогда не найду.

— Ну что вы,— она засмеялась легким, непринужденным сме­хом,— нет ничего такого, чего нельзя снова найти.

— Извините,— сказал я,— мне хотелось взглянуть: ведь в этом доме жил когда-то Владимир Васильевич Махонин.

— Почему же «жил»? — спросила она.— Он и сейчас живет. Фи­зическая смерть разве забвение? Вы знали его?

— Нет... Но я тоже Махонин Владимир Васильевич.

Она пристально посмотрела на меня, без любопытства, но изу­чающе, заинтересованно.

— Что же, смотрите, молодой человек.

— Спасибо.

— За что же, помилуйте! — воскликнула она.

— За «молодого человека».

— А разве нет? Или я и вам кажусь дряхлой развалиной?

— Ну что вы! — сказал я.— Вы дама средних лет, приятная во всех отношениях.

В самом деле, она была стара, и в то же время старухой ее не назовешь. Благородная стать была в ее облике, в осанке, движениях, голосе, в живых глазах.

— Мне, голубчик, восемьдесят два года. Я знаю то, чего не знала раньше: не существует ни молодости, ни старости. Есть болезни, есть усталость души. Старость — это душевная усталость, усталость мысли, чувств. Молодость и старость неотделимы, они вместе живут, как утро и вечер, правда и неправда, страх и отвага. Мне восемьдесят два года, молодой человек, я и стара и молода. Владимир Васильевич и умер и живет. А иначе и быть не может: чтобы познать счастье, надо изведать несчастье. Принимая жизнь, надо принять и смерть. Не так ли, друг мой? Ну идите, идите в дом...

Я поднялся на знакомую мне террасу. Ничего в ней не измени­лось за много месяцев — на столе стоял самовар, в высокой вазе цве­ты. Открытая дверь вела в длинный коридор, в конце которого вид­нелась другая дверь.

Я толкнул ее, она скрипнула, и распахнулась, и вывела меня на другое крыльцо с другой, противоположной стороны дома. Я увидел неогороженный пустырь, подступавший прямо к стенам дома, палат­ку «Пиво—воды» вдалеке и бочки, бочки вокруг нее. Эта улица, куда я сейчас вышел, была почти точной копией той, на которую дом № 27 обращен фасадом. Действительно, чудес не бывает: в прошлом году я блуждал, значит, по разным улицам, принимая их за одну и ту же. Ха-ха, вот и все чудеса и все сказки. Все объяснимо. Как жаль, что уже нет сказок! Впрочем, не рано ли я отрекался от сказок?

Я вернулся по коридору на террасу, в сад, где сидела в яблоне­вой тени старая голубая дама, верящая в то, что только тот мир реа­лен, который, как расхожая монета, имеет две стороны, и обе нату­ральны, обе настоящие, обе одновременно — и день и ночь, и утро и вечер, и старость и молодость.

— Спасибо,— сказал я.

— На здоровье, голубчик,— ласково проговорила она.

И все-таки почему в этом городе, и только тут, где я когда-то родился, именно тут охватывают меня ощущение тревоги и неясные какие-то томления, похожие на угрызения совести, что ли, хотя мне не в чем ни укоряться, ни совеститься? И только тут я вспоминаю о том, что давно не был на могиле родителей. Так ли я занят (занят, конечно, занят), чтобы в течение многих лет не найти времени покло­ниться праху отца и матери? Куда-то всю жизнь бегу и бегу и не мо­гу — или не хочу? — остановиться; и все вокруг меня тоже торопятся, спешат, словно опаздывают на поезд. Она тоже спешила на самолет и погибла... Зачем я снова приехал сюда? Не знаю...