Существует две отмеченные С. С. Аверинцевым крайности поэтического перевода, Сцилла и Харибда на пути одиссеи поэта: «либо самодержавная субъективность, либо вассальная служба при оригинале». Своеволие поэта-переводчика С. С. Аверинцев иллюстрирует примером Б. Пастернака, «вдохновлявшегося иноязычной поэзией совершенно так же, как, скажем, явлением природы». Притязание на аутентичность иллюстрирует судьба французского поэта Жюля Фабра, поведанная Готье: выбрав путь самоотрешения, помешанный на Шекспире поэт, видевший во французской культуре препятствие для решения поставленной задачи, Фабр переселился на родину Потрясающего Копьем, сделался заправским «англичанином», но поставленную перед собой задачу так и не решил: «чем больше он „отрешался“ от Франции, тем больше утрачивал ту упругую среду собственной культуры, на фоне которой только и можно почувствовать своеобычность и характерность культуры чужой».
Перевод – это не лишенная драматизма борьба двух субъективностей, двух «я» – переводящего и переводимого, взаимодействующих не только как эмпирические, но и как «культурные» субъекты: интерпретатор выступает носителем «своей» культуры, а переводимый поэт – носителем «чужой». С одной стороны, переводчик, конечно, должен бороться за то, чтобы вжиться в «чужое», преодолев притяжение «своего»; в противном случае ему грозит опасность вытеснить, подменить собою переводимого автора, «вчитать» себя в иноязычный оригинал. С другой стороны, притяжение собственной культуры не должно быть преодолено полностью, ибо только «взгляд извне делает возможным имагинативное слияние через барьер различия», иначе перед переводчиком во весь рост встает другая опасность – опасность раствориться в «чужом», утратить ощущение его специфичности.
Вот почему идеальный перевод вырастает из не совсем обычной борьбы: это своего рода «любящая борьба», цель которой – не растворение в оригинале, но и не его отчуждающая объективация; оригинал надо «завоевать», подобно тому как мы завоевываем любимое существо, не уничтожая его субъективности, но и не подчиняясь ей полностью, сохраняя собственное – любящее – «я» и вместе с тем добровольно отдавая его во власть другому «я» – любимому.
Понятно, что такой идеал трудно достижим – как в жизни, так и в поэзии.
«Неодолимые трудности» перевода символистской поэзии иллюстрируют многочисленные опыты по переложению на русский «Осенней песни»:
По мнению К. Н. Григорьяна, переводы Брюсова, Сологуба, Минского, Тхоржевского, Кузнецова, Гелескула «не дают верного представления не только о стилистической природе и музыкальном строе французского оригинала, но и в разной степени искажают характер настроения». Впрочем, сами переводчики сознавали это: свидетельство тому – вывод Брюсова, пытавшегося с десяток раз вернуться к переработке текста и пришедшего к заключению о возможности «только приблизительного» перевода.
Характеризуя отношение «любителя стихов» начала XX века к Бодлеру, Л. В. Розенталь писал:
Я глубоко ощущал свое внутреннее сродство с поэтом. Правда, настоящая жизнь с ее борьбой и страстями, творческие порывы, удары судьбы – все это было совсем неизвестно, и все же казалось, что я точно так же воспринимаю мир, как Бодлэр. И когда поэт взывал к немногим близким ему: «Читатель-лицемер – подобный мне, мой брат» или же после грозных предупреждений разрешал: «Тогда читай и братским чувством сожаления откликнись на мои мученья», то все это я добросовестно принимал по своему адресу. В стихах говорилось о «ребенке, влюбленном в глобусы и в эстампы, глазами жадными взирающем на мир». А я как раз и был таким ребенком, мечтающим о неповторимом путешествии. Это именно мне казался мир «огромным при скудном свете лампы», то была моя висячая лампа на тяжелом блоке, набитом дробью, с плоским металлическим абажуром. И кто другой, как не я, мог бы сказать, что у него «Леты затхлая струя, не кровь течет в зеленых жилах». Меня не тяготили никакие преступления, кроме разве проявлений обычного в отроческом возрасте порока, но я повторял как свои собственные слова: «Возможно ль боль забыть сердечных угрызений?» Как молитву перед отходом ко сну под звон милых старинных часов фабрики «Le roi а Paris», доносившийся из столовой, я бормотал обличительные стихи «Испытание полночи» – перечень грехов.
33