В лесбианке поэт увидел крайний символ отчуждения женщины в эгоцентрическом обществе. Вместе с тем поиск «себе подобного» подчеркивал и бунт личности против устоев и морально-нравственного конформизма.
Будучи невысокого мнения об историческом Дон Жуане[40], Бодлер, тем не менее, в «Дон Жуане в аду» не «снижает» его образ, но, наоборот, рисует гордого нонконформиста, уверовавшего в свою высокую миссию.
Попав в ад, он исправно платит пошлину Харону и занимает свое место в лодке. В надменном взгляде гребца, похожего на Антисфена, древнего философа-киника, читаем приговор реакции, ибо Харон передает Жуана прямо в руки Командора, кормчего лодки. На противоположном берегу – «…обнажая висячие груди и приоткрыв платья, корчились женщины под черным небосводом и, словно огромное стадо приговоренных к закланию жертв, протяжно выли вдогонку ему». Все здесь враждебно Дон Жуану, все вокруг дышит злобой. Герой же, гордо склоняясь на шпагу, спокойно смотрит вперед, ибо он знает, что наказан не за порочный образ жизни, а за БУНТ против устоев своего общества.
«Сплины» Бодлера не имеют никакого отношения к скуке – это экзистенциалы мертвенности жизни, превращения живой материи в гранит и людей – в сфинксов. Не случайно «пейзажем» сплинических зарисовок являются два других экзистенциала – ход часов (ВРЕМЯ) и звук колокола (СМЕРТЬ).
«Сплины» Бодлера – это тоска по «нездешнему», неудовлетворенность наличествующим, «увядшие мечты», «тайные ароматы». Бодлер потому любит таинства, что они – вести оттуда, напоминания о Нездешнем.
Человек, у которого есть тайна, до конца не принадлежит уже ни собственному телу, ни настоящей минуте; он не здесь; общаясь с ним, все время чувствуешь, что он чем-то неудовлетворен, видишь отсутствующее выражение его лица. Тайна придает ему легкость, он уже не столь сильно принадлежит настоящему, его бытие становится менее тягостным; Хайдеггер сказал бы, что для своих близких, для друзей такой человек «не сводится к тому, что он есть». Между тем тайна – это объективное бытие, которое может быть явлено в знаках, подслушано даже в немой сцене. Хотя мы являемся ее свидетелями, в известном смысле она находится где-то вне нас, маячит далеко впереди. О ней можно лишь чуть-чуть догадаться, она дана как намек или припоминание, как выражение лица, как невольное движение и уклончивое слово. Вот почему это бытие, составляющее глубинную природу вещи, в то же время оказывается наиболее тонкой ее субстанцией. Оно едва бытийствует; поэтому любое значение – в той мере, в какой нам не терпится его обнаружить, – может быть воспринято как некая тайна.
Эйдосам Готье в эстетике Бодлера противостоит все многообразие человеческой души: «Окружить себя соблазнами искусства, лишенного души, значит стремиться к собственной погибели». Это многообразие простирается между «идеалом» и «сплином», Богом и Сатаной:
…«Сплин и идеал»… открывается тремя стихотворениями («Благословение», «Альбатрос», «Воспарение»), где утверждается божественная природа человека, с наибольшей полнотой воплощенная в фигуре поэта, чей «трепетный дух» бежит от «земной болезнетворной гнили», дабы взмыть «ввысь» – в «сияющую даль», в «надзвездные таинственные сферы». Все дело, однако, в том, что Бодлер даже не пытается удержаться на этой высоте: от первой части «Сплина и идеала» к заключительной (все четыре «Сплина», «Наваждение», «Жажда небытия», «Алхимия страдания», «Ужасное соответствие», «Гэаутонтиморуменос», «Неотвратимое», «Часы») ведет ясно выраженная нисходящая линия. Если, к примеру, в стихотворении «Человек и море» утверждается симпатическое сродство между непроницаемой водной стихией и таинственной сокрытостью человеческого духа, то в сонете «Наваждение» это сродство отмечено уже не печатью любви, но печатью ненависти: «Будь проклят, Океан! Твой бунт, твои восстанья/ Мой дух в себе обрел! И горький смех людей,/ Поруганных людей, смех боли и рыданья/ В безмерном слышится мне хохоте морей» (Пер. Л. Остроумова); если в «Воспарении» свободный дух «весело ныряет» в «безмерные глубины» мироздания или парит в «чистом эфире», то в «Жажде небытия» он добровольно устремляется в бездну («Лавина, унеси меня скорей с собою!» – Пер. В. Шора); если, наконец, в «Соответствиях» природа уподобляется чудесному «храму», где тихонько перекликаются запахи, звуки и цвета, придавая мирозданию загадочно-манящий и вместе с тем немного пугающий смысл, то в «Ужасном соответствии» «согласие» между «грезами» человека и природными стихиями приобретает сугубо инфернальный характер: «Пускай, как траурные дроги,/ Они влекутся в тот же ад,/ В котором я погибнуть рад» (Пер. П. Антокольского). Силовая линия, проходящая сквозь «Цветы Зла», ведет не от «сплина» к «идеалу», а, наоборот, от «идеала» к «сплину», от Бога – к Сатане.
40
В одной из критических статей Бодлер писал: «…Никогда не старайтесь подражать знаменитому Дон Жуану, который, кстати, согласно Мольеру, – всего лишь грубоватый дурак, хорошо освоивший ремесло любви, преступления и пресмыкательства: ставший затем, усилиями господ Мюссе и Готье, эдаким фланирующим артистическим снобом, ищущим совершенства в сомнительных заведениях и наконец превратившимся в престарелого денди, изношенного и усталого от странствий и имеющего самый глупый вид при столкновении с подлинно порядочной женщиной».