Клянусь самому себе, что следующие правила сделаются отныне незыблемыми правилами моей жизни:
Каждое утро возносить молитву Богу – вместилищу всей сущей силы и справедливости, и моим заступникам – отцу, Мариетте и По; молить их о ниспослании мне силы, достаточной для исполнения моего долга, и о даровании матери моей такого долголетия, чтобы она дождалась моего перерождения; трудиться целый день или по крайности столько, сколько позволят силы; в осуществлении моих планов положиться на Бога, то есть на воплощенную Справедливость; каждый вечер снова молиться, испрашивая у Бога жизни и сил для матери и для меня; всякий заработок делить на четыре части – одну на каждодневные нужды, одну кредиторам, одну друзьям, а одну матери; повиноваться правилам самой строгой воздержанности, из коих первое – это отказ от всех возбуждающих средств, каковы бы они ни были.
Выкладки в пользу Бога.
Все существующее имеет некую цель.
Следовательно, мое существование имеет цель. Какую? Мне сие неизвестно.
Следовательно, не я определил эту цель.
Следовательно, это сделал кто-то, кто мудрее меня.
Из этого следует, что нужно молиться, чтобы этот «кто-то» меня просветил. Вот самое разумное решение.
Философия и антропология
Быть полезным человеком всегда казалось мне ужасной гадостью.
Быть великим и святым ради самого себя – только это идет в счет.
Классика – это зрелость, наиболее полно и целостно передающая дух эпохи, но не ее ограниченность. Т. С. Элиот вполне мог отнести Ш. Бодлера к «классикам», и действительно оценивал его как поэта вечных проблем человеческого существования, как бытийного художника.
В восходящих к Руссо исповедям «сыновей века» злое начало бытия помещалось извне исповедующегося – как злокозненность мира, судьбы, неладно устроенной жизни. Бодлер (как до него Паскаль, Киркегор, Гаман) осознал неустранимую амбивалентность существования, единородство и одноприродность противоположностей, их взаимодополнительность, взаимообращение, и, бросая вызов расхожим самообольщениям «праведности», превратил исповедальность в саморазоблачение, присвоил себе право – даже долг – свидетельствовать от лица «каинова отродья», всех отверженных миром и человеком («Авель и Каин», «Лебедь»).
Между молитвенной нежностью и каким-то исступленно-чадным сладострастием в «Цветах Зла» переливается бесконечное обилие оттенков, граней, неожиданных изгибов страсти. И каждое из ее дробных состояний, в свою очередь, чаще всего чувство-перевертыш, когда лицевая сторона и изнанка легко меняются местами («Мадонна»); порок и подвергает в содрогание, и манит («Отрава», «Одержимый», «Окаянные женщины»), а заклинание любящего иной раз облечено в парадоксально жестокое назидание («Падаль»).
Экзистенциальность Бодлера – не столько даже в констатациях трагичности человеческого удела («Крышка», «Бездна»), сколько в демонстрации невозможности ухода от себя, «оазиса ужаса и тоски» и, вместе с тем, в сохранении человеческого достоинства перед ужасом жизни:
[Он] знает, что жизнь представляет собой мрак и боль, что она сложна, полна бездн. Он не видит перед собой луча света, он не знает выхода. Но он от этого не отчаялся, не расхандрился, напротив, он словно сжал руками свое сердце. Он старается сохранить во всем какое-то высокое спокойствие.
Говоря о Вагнере, Бодлер вспоминает «мощные жалобы рыцаря Тангейзера, стремящегося к скорби». В искусстве своих предтеч он выше всего ценит «восхищение пламенными явлениями жизни» и «страстную энергию выражения».
Экзистенциальность Бодлера подпитывалась его внутренним одиночеством[42], чувством оставленности и отвергнутости другими, еще – рано пришедшим самоосознанием инакости или «самости», как определил свое психологическое состояние он сам в письме родителям:
Вы прогнали меня, исторгли из того совершенного целого, в которое я был погружен, обрекли на существование в полном одиночестве. Что ж, отныне я обращу это существование против вас самих. Если в один прекрасный день вам захочется вновь привлечь меня к себе, вобрать в себя – у вас ничего не выйдет; ведь отныне я обладаю сознанием своей самости – самости по отношению ко всем прочим людям, самости, направленной против них…
Рано осознав себя как личность и как личность, отличную от других, Бодлер использовал свою «самость» и как защиту, и как силу, и как своего рода аскезу: отсюда его гордыня, нарциссизм, мазохизм, «святость» падшего ангела, но и глубочайшая рефлексия, самоанализ, самоуглубление, а – главное – автоцентризм, сверхсубъективность, своего рода берклианский солипсизм – не мир вне меня, но мир, преломленный мной, моим сознанием:
42
По свидетельству Асселино, Бодлер панически боялся остаться один, «не мог пробыть без людей и часа».