Паркинс очень не любит, когда его об этом спрашивают, но однажды в моем присутствии он все же описал тот случай; как я понял, больше всего ему запомнилось лицо — невыразимо, запредельно жуткое лицо из смятого полотна. Что он прочел на этом лице, он не смог или не захотел рассказать, ясно одно: от испуга он едва не лишился рассудка.
Однако времени для долгих наблюдений у Паркинса не оставалось. С чудовищным проворством гость отскочил от кровати в середину комнаты; поворачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, он мазнул Паркинса по лицу краем своего бесформенного одеяния. Прекрасно сознавая, что шуметь опасно, профессор не смог сдержать возгласа отвращения и тем себя выдал. Преследователь тут же подскочил к нему; с истошными воплями Паркинс отпрянул к открытому окну и отклонился назад, отводя лицо, к которому вплотную придвинулась полотняная рожа. И в эту, едва ли не последнюю секунду, как вы, наверное, уже догадались, явилось спасение: в комнату ворвался полковник, которому предстала страшная сцена у окна. Когда он туда подоспел, гость уже исчез. Паркинс рухнул без сознания, рядом с ним на полу высилась беспорядочная куча постельного белья.
Полковник Уилсон не стал задавать вопросов, а позаботился о том, чтобы не пускать в комнату посторонних и уложить Паркинса в постель. Сам он, закутавшись в плед, провел остаток ночи на свободной кровати. Назавтра с утра пораньше явился Роджерс и был встречен с немалой радостью, чего, конечно, не случилось бы, явись он на день раньше. Все трое долго совещались в комнате профессора. В конце концов полковник вышел за порог гостиницы, держа двумя пальцами какой-то небольшой предмет, который он с поистине геркулесовой мощью закинул далеко в море. Чуть позже с заднего двора «Глобуса» потянуло гарью.
Для персонала и постояльцев гостиницы было состряпано на скорую руку объяснение — какое, я, признаться, теперь не вспомню. Так или иначе, ничья репутация не пострадала: профессор не прослыл жертвой белой горячки, а гостинице не присвоили клеймо «дома с привидениями».
О том, что случилось бы с Паркинсом, если бы не вмешательство полковника, долго раздумывать не приходится. Он либо выпал бы из окна, либо лишился рассудка. Не столь очевидно другое: могло ли существо, явившееся на свист, причинить какой-нибудь вред, кроме испуга. В нем как будто не было ничего материального, кроме постельного белья, из которого оно спроворило себе тело. Полковник, которому вспомнился весьма похожий случай в Индии, высказал мнение, что, дай Паркинс противнику отпор, тот едва ли смог бы что-нибудь с ним сделать, потому что умел только пугать. Вся эта история, заключал он, только подтвердила его мнение относительно римско-католической церкви.
Рассказ мой почти закончен, добавлю к нему только одно: как вы, наверное, догадываетесь, взгляды профессора на некоторые предметы уже не столь категоричны, как прежде. Происшедшее сказалось и на его нервах: он до сих пор не может спокойно наблюдать висящий на двери дьяконский стихарь[68] и надолго лишается сна, если ему зимним вечером случится увидеть в поле пугало.
Ральф Адамс Крам
Американский писатель, более известен как архитектор (церковные и университетские здания, в том числе в Принстоне), в своих работах часто имитировал готический стиль, которому посвящал также научные работы. Семь лет возглавлял отделение архитектуры в Массачусетском технологическом институте.
Единственное художественное произведение Крама — сборник рассказов «Духи светлые и темные» (1895), признанный классикой жанра и высоко оцененный, в частности, Г. Ф. Лавкрафтом за умение создать атмосферу и передать местный колорит. Все шесть историй сборника пронизаны впечатлениями от путешествий автора по Европе.
На английском языке их переиздали лишь в 1993 г.
МЕРТВАЯ ДОЛИНА
(Пер. Н. Роговской)
Есть у меня приятель, Улоф Эренсверд, швед по рождению, который из-за странного и печального происшествия, случившегося с ним в детстве, связал свою судьбу с Новым Светом. Но это другая история, замечательная в своем роде повесть об упрямом мальчишке и жестокосердной семье; подробности здесь не имеют значения, но из них можно было бы соткать романтический покров вокруг фигуры высокого светлобородого мужчины с грустными глазами и голосом, который так безупречно подходит к жалостливым шведским песенкам, хранимым памятью с детских лет. Зимними вечерами мы с ним играем в шахматы, и когда яростная баталия, разыграна до конца, — «конец» означает, как правило, мое поражение, — мы снова набиваем по трубочке и Эренсверд потчует меня рассказами о далеких, полузабытых днях в своей северной отчизне, о той поре, когда он не стал еще моряком; рассказы эти звучат тем удивительнее и невероятнее, чем глубже опускается ночь и ярче разгорается в камине огонь, и тем не менее его рассказам я верю безоговорочно.
68