Выбрать главу

Иван Рукавишников

ПРОКЛЯТЫЙ РОД

Часть вторая

НА ПУТЯХ СМЕРТИ

I

Из Индии далекой, из Индии великой плыл корабль большой, многолюдный.

Воды жаркого океана миновали давно. Миновали и Красное море. Из Александрии плыли к берегам Европы. Плыли по волнам, в те дни голубым и ласковым, пересекая забытые пропавшие финикийские пути.

Рыб, из золота кованных, в воду не бросали для умилостивления бога Эа[1]. И бога Оаннеса не страшились, страшного и дикого бога бурь. И не приносили жертв всех бедняков древности седой, в глиняный кувшин собранных слез своих печалей богам вещим и словесно немым не отдавали.

Плыли на железном корабле. И рабы людей тех, молчаливые и скучные, кидали и днем и ночью в рты раскаленных печей жертвы уверенности и наглости людской, куски черного-черного и блестяще-кристаллического каменного угля Старухи-Земли.

И огонь печей подкотельных тот же был огонь древних, всегда творивший чудеса.

И о том думал Виктор, сидя в машинном отделении железного пловца-великана. Думал. И по новому были ищущи думы, и по новому страшны. А в нутро парохода часто спускался, зареву печей близких отдавал себя и стройному стуку стали, и стройному и мерному ее сверканию. Сказку древности покинув там еще, в Океане, когда и память и волны пели одно, на палубе и днем был, и ночью часы долгие. Смотрел в недавнее свое, в свое новое. По Средиземному морю плыли - почуял: мое сегодня отходит во вчера, и вот станет кануном страшного завтра.

Убоялся ли, соскучился ли. Не призывали к себе взоров его волны Средиземного моря, являющие черных, проворных мордастых дельфинов, за долгие века уставших быть загадочными.

В, каюте сидел, лежал, то в книгу бумажную глядя, то в свою, какую-то невещественную. И по лестнице железной по крутой шел-спускался, и привыкшие к нему молчаливые рабы, блещущие салом и углем, чуть скосив глаза мгновенно, продолжали работу свою. И молча принимали сигары и папиросы. И улыбались приветно, когда Виктор передавал бутылку.

Проглоченный стуком-грохотом, сидел здесь Виктор, молчал, думал - не думал. И не было здесь ни страны, ни нации, ни истории, ни мгновенности. Чудилась необходимость, вневременная, внежизненная. Певучий грохот неумолчный. Сверкание огненное и сверкание стальное. Рабы, а рабам надлежит быть черными, пот лица своего черными сажными рукавами отирают. То надолго замрут - не движутся, то суетятся. И молчат. А то изредка кричат слова краткие. Кричат хриплыми голосами, а хотят крикнуть звонко.

Неумолчный стук-грохот стальной и неумолчное жаркое пение красное-огненное. И потому молчат. И потому, когда сказать что надо, крик-хрип нелепый, разноязычный.

- Эй, Клод! А у меня там...

- Ну?

- Жена.

- Вот.

- Скоро уж.

- Дьявол!

- Да.

- Стакан где?

- Там.

И не все расслышав, усталость каменную чуют. И молчат надолго уж близко-далекие друзья.

Звонок продребезжал стеклянным голосом у рупора. Тот, близкий, слушает. Ответил. И тотчас рукою ловкою рычаг стальной меж двух дуг чуть перевел.

И еще звонок. Другой уж голос. Медный. То - смена. С лицами, покорно верящими в железную мощь дела, вставали на работу, уходящим лишних слов не говоря.

И улыбнулся однажды Виктор:

- Вот они, цепи. Крепче тех цепей, что на рабах триремных позвякивали под свист бичей злых амтуков.

Встал. Потянулся. Наверх пошел. В кресле тростниковом плетеном Ирина сидит, про книжку французскую, на пол павшую, забыла, молча-забвенно туда глядит» где над морем синим берег неба, вечерне алеющего.

Незамечаемый на сестру глядел и будто червонные лучи взора ее видел. И замелькали, вспомнились шепотно-тайные слова Индии покинутой. Про богиню Майю слова. Про богиню, отнимающую у людей память прошлых их жизней. А творит то богиня для блага людей, ничтожных и несчастных существ, которым и вовсе не нужно бы быть в великом мире.

- С Майей борется... Майя! Майя!

Помыслил, прошептал. К сестре подошел.

- А... ты...

За много месяцев, как за много лет, солнце певучее знойное древней страны сожгло беспечность ребячью и вкруг головы милой породило золотистый нимб женственности. И взором, издалека разбуженным, поглядела на Виктора. И молчала. И брови дрогнули. Вспомнив ли что устрашающее, предчувствуя ли, перестала на лицо бледное смотреть, на лицо такое близкое, изученное будто за столетия. Часто так с нею. И давно уже.

- Скоро турецкий берег виден будет. А в пятницу мы в Одессе. Ты рада?

Сказал, словами непослушными поиграл.

- Рада? Чему? Да, Россия... Нет. Страшно.

Говоря, не знала, что скажется слово такое. Сказала и испугалась. И оглядывалась, как заблудившаяся. Из водной пустыни из синей будто ждала слова-крика.

Виктор понял, не удивился. А она, себе ли, ему ли пояснила-заспешила, в глаза его не глядя:

- Да, страшно. Конечно, страшно. Пока в чужих странах живешь, будто не во времени живешь. Ни вчера нет, ни завтра. А дома... и потом еще: там смотришь, слушаешь, ну думаешь и будто дело делаешь, важное дело, настоящее. А дома... Знаешь, у меня сердце замирает, холодеет будто. Так же вот, как в детстве всегда бывало осенью, когда первый снег. Проснусь, в окно взгляну - бело все. Старое кончилось привычное; неизведанное подошло. И сердцу жутко, тоска смертная... Смотри, огонек.

Под свечеревшим небом вдали огонек ранний, маячный.

- Дарданеллы, вероятно. Турецкий берег. А там уж скоро Черное море.

И чуя удары сердца тревожные, склонился к Ирине, чуть щекою волос ее, ветром растрепанных, коснувшись. И подняла лицо свое предплачно-нежное. И будто врагами подступающими окружаемые помолчали-погляделись, в небе заревном чуя бесстрастного Великого.

- Мог бы так сделать, чтоб лишь счастье, чтоб лишь праздник, чтоб души юные ликовали в хороводах тихих... Не умолить. Или скучна очам всевидящим тихость счастья. О, цепи души...

Думы, как птицы напуганные. Думы, как окровавленные дети.

- Виктор, зачем мы в Россию? Скучно, Виктор.

- Что же, скучно или страшно?

- Ах, Виктор.

- А в Индии по России скучала.

- Зачем говоришь? Зачем говоришь? А ты разве нет?

- Да я так. Хочется подчас и над собой посмеяться.

- Смеяться? Да?

- Ирочка. Трагедия, порождаемая роком, конечно смешна. А тоска по родине - это вне нас, это рок. Конечно жаль, что рано родился.

- Или поздно.

- Что? Ах да.

Лениво-веселые столпились международные гости корабля. На мерцающий огонек маяка поглядеть занятно. Говор разноязычный. И стало тягостно и чуть стыдно тем двоим. Отвратила лицо свое от его лица. Сказала:

- Да. И страшно, и скучно. И еще стыдно.

В каюте сидя, писала подруге московской, Вале, письмо.

«...и вот кончается этот сон, и жду, жду нового сна, встречи с тобой. Я ведь тебя люблю. Теперь тебя одну. Но он... Я уж писала. Он мучает меня. Боюсь я. Но не поехала бы в Россию, если бы не ты. И еще эти деньги. Странно, я люблю его и ненавижу. Хорошо, когда есть кому писать. А он никому не пишет, и ему тяжело. Мечтаю о тебе, милая, и целую, все твое целую. Все, все. О, как я тебя полюбила! А все он. Да, да. Но об этом, когда увидимся. Всего не напишешь. Милая моя, дорогая моя, мальчик мой маленький. Тс! Пусть никто не слышит. А он... Если он влюбит тебя в себя - кинжал в сердце. Помни. И по рукоятку. О, как жду писем твоих в Константинополе (ведь не письмо, а письма там?) А он... А он... Я совсем не так его люблю, как тогда писала, помнишь... Кстати, милая, почему ты так мало меня любишь? Побольше, побольше. И о том напиши в Одессу. Но поспеши. Едва-едва успеешь».

II

Ночи синие, звездные, воющие собачьим воем. Солнцем сверкающие дни. Жарко, пыльно было в Константинополе и скучно.

В вагончике ехали храм Софии святой посмотреть. И около турки в фесках, в красных и в голубых.

вернуться

1

Речное божество эллинской мифологии.