Выбрать главу

Милая Изабелла Ахмадулина!

Пишу Вам под впечатлением Ваших стихов, присланных мне на отзыв Лит. институтом. Я совершенно потрясен огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, но и могучим, совершенно мужским дарованием, пронизанным женственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства!

Как это Вам сохранить на будущее? Хватит ли у Вас воли не споткнуться о быт? Женщине-поэту сложнее, чем поэту-мужчине… Как бы там ни было, что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у вас дарование с чертами гениальности, и не жертвуйте им никому и ничему!

До свидания, чудесное Вы существо, будьте радостны и счастливы, а если и случится какая беда — поэт от этого становится только чище и выше.

Илья Сельвинский

23.03.55

Но были еще двое — Панкратов и Харабаров. Они тоже выделились в такие как-то одаренные. Между тем они были из глухой провинции, сироты, но в них что-то было, по-моему, было явное присутствие каких-то способностей. И вот мы какую-то выпустили газету — «Мы!» с восклицательным знаком.

Но их судьба в жизни моей тоже, оказалось, что-то значила. Все это было связано даже не со мной, то есть, мы были просто дружны, и, действительно, они писали, как-то избегая общей похожести. Они были один откуда-то из Казахстана, другой — из Сибири, и мы были дружны, очень дружны. Кончилось это печально, но не из-за меня.

Они ходили к Борису Леонидовичу в Переделкино, читали ему свои стихи, он очень хвалил их, одобрял. Я никогда никуда не ходила. Они ходили и разговаривали с ним и были такие счастливцы. У меня на всю жизнь это осталось, то, что в стихах где-то у меня написано, что «всех обожаний бедствие огромно», то есть я не желала, никогда не могла никуда ходить, то есть, вот сохраняла свою такую отдельность, и если это обожание, то это не значит, что надо стучаться в двери. Так я думала, и я была права.

Но надо сказать, что были какие-то мрачные силы и в институте, а тем более вне. Вот в первом этом фельетоне, в котором меня осмеивали, как-то и Панкратова с Харабаровым тоже касались. Вообще на них обратили внимание, потому что они как-то задорно держались, и, видимо, я потом дум ала, что кто-то их и запугивал, и, в общем, кто-то портил их жизнь, но главное — их душу, потому что вместо вот такой молодой и свежей дружбы все это превратилось в ничто.

* * *

Смеляков в моей жизни очень примечательная фигура. Когда мы познакомились, я была совсем молодая. Мне было, наверное, восемнадцать лет, я оказалась в Доме литераторов встречать Новый год среди взрослых. Все были хорошо одеты, я бедно. Мне родители что-то сшили, какое-то зеленое платье, китайские туфли на высоком каблуке. Со мной сидел Смеляков, я уже многое про него знала и его знала, но, конечно, очень была молода. Наверное, в восемнадцать лет необязательно все такие молодые, но я была. Он выпивал, я тогда, конечно, нет. Я его спросила:

— Ярослав Васильевич, а вы что же, помните всех людей, которые были причастны к вашим злоключениям?

Он сидел три раза. И он сказал:

— Да. Показать тебе здесь?

Там было множество писателей, в зале этом новогоднем Дома литераторов. Он говорит:

— Вот этот, например, и вот этот, например, и вот тот.

Так он перечислил почти всех, кто там находился. Я схватила пальтишко какое-то свое серое с песцовым воротником — мама сшила, и в китайских туфлях пешком по снегу пошла на Старую площадь, где тогда жила, так была потрясена. А дальше — живи и думай.

* * *

Я вообще не старалась ранние стихи все публиковать, некоторые, может быть, были случайно опубликованы. Например, в первом фельетоне «Чайльд Гарольды с Тверского бульвара» в «Комсомольской правде» они процитировали украденный черновик, я это никому не предлагала:

Мы идем усталые, руки холодны. Мы с тобою старые, словно колдуны,
Прилетели лыжники — Шапки навесу. Мы с тобою лишние в молодом лесу.

Я их не предлагала ни для семинара, ни для обсуждения. Я им написала: «А где вы раздобыли стихи, которые цитируете? Это же мой черновик, не подлежащий никакой огласке, никакому исполнению». Но никто мне не собирался отвечать. Все равно я понимала, что они делают. Это вызвало такой интерес читателей, публики — кто такая?

Второй фельетон «Верхом на розовом коне», конечно, здорово помог некоторому вниманию публики, я стала понимать, что это уже успех, потому что написано, что какая-то, да, цветущая, между тем она верхом на розовом коне считает себя, вот. А это у меня было такое какое-то ужасное, плохое стихотворение, но про лошадь, называлось «Конь». Действительно, про коня, которого я вблизи-то и не знала, но тем не менее. А связано это было не только с каким-то стихотворением, — мрачность надвигалась. Дело в том, что это было то время, когда просвещенная публика вдруг очнулась от всеобщего мрака. Вдруг выпустили журнал «Литературная Москва», потом появились «Тарусские страницы», и все это очень коротко. Какие-то появились новые знаки, обольщающие знаки времени, но это было, как всегда, ошибкой, потому что это продержалось очень недолго, это превратилось в совершенный мрак.