Но как ни суетился Гасфорт, как ни выбивались из сил его подчиненные, лицезреть парад к девяти часам утра явилось на площадь только несколько десятков городских зевак. Войска и кадеты были уже построены, но площадь оставалась довольно пустынной. Раздосадованный генерал пришел в ярость, выбранил устроителей и заявил, что парад начнется, когда на площади будет достаточно населения.
Парад пришлось задержать на три часа.
Народ собрали. Правда, не в том количестве, как представлял себе генерал-губернатор.
Наконец-то состоялся выезд Гасфорта в сопровождении офицеров из ворот кадетского корпуса. Тучный и напыщенный, он довольно ловко держался в седле на белом аргамаке. Густав Христианович не мог скрыть своего удовольствия, когда оркестр заиграл «Боже, царя храни!». Вместе с генерал-майорами Павловским и только что прибывшим в Омск фон Фридрихсом он объехал войска, принял рапорт Гутковского, не без труда спешился и поднялся на сооруженный к празднованию деревянный помост.
Он говорил о России, о верности Сибири царю и отечеству, о значении кадетского корпуса, об инородцах. Говорил сбивчиво, тихо и слегка заикался. Его жирное лицо от напряжения побагровело. Бравый генерал почесывал свою курчавую, в два расходящихся клина бородку. Гасфорта не столько слушали — разобрать его речь было почти невозможно — сколько смотрели на него. Кое-где раздавались беззлобные смешки. Но он не замечал их, как не отдавал себе отчет и в полной своей беспомощности как оратора.
Закончив, он приосанился, снова затеребил бородку и поглядывал направо и налево с таким видом, будто спрашивал: Ну как?! Теперь, надеюсь, вы поняли величие своего генерал-губернатора.
Говорили еще. И так же тускло, так же тихо, кроме, разве, генерала Павловского, гулким басом поздравившего своих воспитанников с окончанием корпуса.
И тут на помост поднялся Чокан Валиханов, корнет, султан Мухаммед-Ханафия Валиханов, как объявили полное его имя, почти незнакомое омским кругам. Его называли просто Чоканом, в редких случаях Чоканом Чингизовичем. Он уже был известен, как молодой человек из инородцев, прекрасно владеющий словом. И те, кто бывал в домах Гутковского, Капустина, Гонсевского, кто видел Чокана на приемах и у Гасфорта, уже привыкли к его отменным манерам, остроумию, шуткам, умению разговаривать с женщинами. Одна дама сказала с восхищением:
— Смотришь на него и думаешь — он получил воспитание не у нас в Омске, а в Петербурге. И даже не в Петербурге, нет, в самом Париже.
Те, кто знали Чокана, и те, кто видел его впервые, смотрели на выпускника с одинаковым интересом.
Он был зерном пшеницы в ячмене, ловчим легким лашы-ном, редкой по уму и хватке птицей среди обыкновенных ястребов. Он привлекал девушек и дам, хотя сам держался с ними по молодости достаточно скромно и застенчиво.
— Послушаем, что скажет наш Чокан.
А те, кто видел его впервые, спрашивали друг друга:
— Чокан? Шокан? А кто он? Калмык, бурят, киргиз? Смотри, на какую высоту поднялся.
— Султан, потомок хана, белая кость! — шептал наслышанный о Чокане купец своему соседу.
Чокана преобразила новая форма. Да и сам он стал шире в плечах, стройнее и выше. Его так хорошо обтягивал голубоватый китель с погонами корнета. Так ладно сидела на нем фуражка с позолоченной кокардой. И лицом он был своеобразно красив: открытый чистый лоб, брови, густые у переносицы, разлетались к вискам тонкими дугами. Смело сверкали чуть раскосые глаза. Над верхней губой уже пробивались усики, но острого и чистого подбородка еще не касалась бритва.
Недаром он внимательно слушал и читал рассказы об ораторах древности. Недаром читал Цицерона. Недаром узнавал от Гонсевского о пламенном Марате, ораторе великой французской революции. Гонсевский загорался во время занятий. Подражая Марату, он говорил так, что ему самому хотелось подражать. И восприимчивый Чокан перенял от Гонсевского некоторые его приемы. Начинать спокойно, уверенно, не спеша, а потом овладевать слушателями.