Выбрать главу

– А мне кажется, наше творчество должно быть нужно прежде всего нам самим! – с неожиданным жаром воскликнула женщина лет тридцати, одетая в безликом, "демократичном" стиле: джинсовый сарафан поверх бледно-голубой водолазки, и то и другое – результат паломничества челноков в Турцию или Китай. На еще свежем, не лишенном привлекательности лице безжалостно отпечаталось высшее образование, может быть, даже искусствоведческое или филологическое. – Ведь читать нас будет интересно только в том случае, если нам было интересно писать! А пишем мы, естественно, о себе: о своих чувствах, проблемах, случаях из жизни, своих надеждах… То есть облекаем в слова то, что живет в нас повседневно, только мы не всегда это осознаем. Наши стихи помогают нам познать себя, понимаете? И этим способствуют нашему внутреннему развитию. Они нужны нам для духовного роста, и пока в нас живет эта потребность развиваться, мы и можем сказать читателю что-то новое и интересное. Или, наоборот, знакомое ему и потому тоже интересное. Я так думаю!

Глядя на женщину, Межутов видел, что все, что она говорит, родилось в ее голове не вдруг, что оно выношено ею, что она действительно долго размышляла над этим. Ему только интересно было бы узнать, что именно понимает она под "духовным ростом" и нет ли у нее сомнений, что, скажем, поэмы Гомера или оды Державина можно уложить в рамки самосовершенствования этих двух личностей.

– Чтобы сказать новое и интересное, нужно чем-то от читателя отличаться, – громко буркнул кто-то из молодых мужчин, кого Александр не сумел разглядеть. – Читатель – он не дурак, он и сам может столько нового и интересного выложить, у-у-у! Как говорится, нам и не снилось…

– Вот и прекрасно! Поделимся с ним опытом, это же здорово! И нам духовная польза, и ему…

– Ну да, – оживился долго молчавший Дима, – и мы им попользуемся, и он – нами!

Римма Львовна, поразительно долго терпевшая все это безобразие, тут не выдержала:

– Дмитрий, здесь не средняя школа и не ПТУ. Фильтруйте базар, как нынче в народе говорят!

– Так, Римма Львовна, на зоне говорят. А народ к этому имеет очень косвенное отношение…

Межутов понял, что пора опять брать ситуацию под жесткий контроль.

– Обмен духовным опытом – это здорово, конечно, – великодушно признал он. – И многие люди, связанные с искусством, общаются с читателями, проводят встречи, переписываются. Это дает им ощущение востребованности их творчества и, наверное, добавляет впечатлений. Ну, а если они не находят аудитории среди окружающих людей? Если они, как принято выражаться, опережают свое время – что тогда?

– Ну, это уж только историей можно проверить! – опять вступил в разговор седеющий поэт. Он теперь сидел, вальяжно откинувшись на спинку стула, и, похоже, был не прочь подробно развить свою мысль. – Лет через пятьдесят-сто ясно будет, кого еще читают, а про кого уже забыли. И потом, мы-то здесь, в основном, люди скромные, провинциальные. На мировые шедевры не замахиваемся, пишем кто как умеет. Самовыражаемся, так сказать.

– А почему вы уверены, что кому-то, кроме вас, интересно и нужно ваше "самовыражение"?

– А почему нет? – поэт так искренне удивился, даже вроде обиделся, что Александр ненадолго увидел в нем большого рыхловатого ребенка, у которого незнакомый ушлый пацан хочет отнять любимый самокат. – Чем я хуже других-то?

– Вот-вот! – не унимался наглец Дима. – Чем мы хуже Некрасовых каких-нибудь? Мы даже лучше, может быть. Местами…

Это уже было слишком. Александр нисколько не сомневался, что сейчас разразится скандал, и сердце у него замерло в каком-то порочном, но непреодолимом сладострастном ожидании. Что будет потом, после ругани или драки, он думать не мог, странным образом лишившись на время способности рассуждать. Он видел, как остроносая женщина с пакетом, вдруг подхватившись, неловко пробирается к дверям, и ее уход показался ему похожим на паническое бегство, что даже немного его отрезвило… Но, видимо, стычки между этими двумя были для большинства завсегдатаев литобъединения чем-то вроде привычной и чуть ли не обязательной приправы к поэзии. Пожилой повернулся в димину сторону, с минуту сверлил его многозначительным взглядом, затем попытался изобразить величественное презрение, что вышло, скорее, кисло… Этим и кончилось. Межутов расслабился, чувствуя одновременно и облегчение, и разочарование. Чего-то не случилось – нужного или страшного, теперь уже было и не понять. Окончательно придя в себя, он обнаружил, что разговор уже продолжается без него и вполне мирно.

Напряжение быстро спадало, посыпались шутки.

– Мы создаем культурное пространство, чтобы люди не превращались снова в обезьян.

– Мы обеспечиваем потомков работой: литературоведов всяких, историков, скульпторов…

– Мы…

О недавнем душевном затмении Межутову напоминало лишь едва заметное дрожание пальцев.

Молодые девицы хихикали. Только та, которая спрашивала Александра, будет ли он читать свои стихи, блеклая и анемичная, с ярко накрашенными губами, казалось, пребывала в каком-то трансе. Она сидела близко, и Межутов постоянно натыкался на нее взглядом. Ему стало не по себе, когда она вдруг, будто не услышав прозвучавших острот, растерянно распахнула свои бледные глаза, казавшиеся безресничными, и спросила:

– Но если не самовыражение, не развитие души, не слава… Подождите… Вы что же, хотите сказать, что мы все… Что всё, что мы пишем… бессмысленно?

Это был нежданный удар поддых. Стало как-то неприятно тихо, и Александра снова поразили глаза Димы – безвозрастно-мудрые, но совсем не сочувственные, а скорее пристально-изучающие. Межутов почувствовал себя зверем в захлопнувшейся ловушке.

Он мог бы сказать "да" – и все бы решили, что и он вздумал пошутить, и никто бы не заметил, что ему, в реальности, очень хочется в этот момент перестать жить. Но он знал, что бледная девочка не примет шутки, и не она одна.

Если бы он ответил "нет", ему пришлось бы давать им ответы, которых у него не было, потому что он то ли не выстрадал их еще, как надо, то ли вообще изначально и навсегда был от них отлучен. Александр смотрел на своих слушателей и с удивлением читал на их лицах свою собственную неуверенность и незащищенность. Пауза невыносимо, недопустимо тянулась. Межутов чувствовал взгляды, как чувствуют царапанье или ожоги, особенно взгляд Димы и девочки, задавшей вопрос. Он боялся, что окружающие заметят, как он близок к тому, чтобы просто малодушно уйти…

Выручила его сероглазая девушка с косой, та самая, про которую он подумал, что она умеет писать только про любовь. Эта девушка сказала, глядя на него, как на недужного, с сочувствием сестры милосердия:

– Александр Николаевич… Почитайте, пожалуйста, ваши стихи!

II.

Домой Александру пришлось возвращаться вместе с Риммой Львовной: они жили в одном микрорайоне, в соседних блочных пятиэтажках бледно-коричневого цвета. Чаепитие, которым закончилась встреча, не развеяло межутовского мрачного настроения, хотя за столом он старался выглядеть веселым и даже рассказал кое-что забавное из своего опыта общения с издателями… Он шел и перебирал в памяти лица увиденных сегодня людей. Чаще всех вспомнинался длинноволосый Дима с его ядовитой усмешкой, потом анемичная девица, задавшая финальный, роковой вопрос, затем почему-то худая дама в очках и молоденькая девушка с косой, и еще одна – по виду вообще старшеклассница… От седоватого поэта в воспоминаниях осталась только шевелюра, как будто в его лице не было совсем ничего примечательного.

– Вы не думайте, Александр Николаевич, это они только с виду ершистые, – нарушила затянувшееся молчание Римма Львовна. – На самом деле многие из них очень ранимы… Да просто-напросто беззащитны!

Она сказала это с жаром, и Межутов вдруг понял, что она чувствует себя виноватой перед ним. Ему тут же стало стыдно.