Выбрать главу

Мне больше не хотелось ни солнца, ни моря, ни неба, ни земли под ногами, ни человеческого тепла — вообще ничего.

У меня была вся жизнь впереди, но я ничего не хотел.

Я был каким-то дурацким бессловесным предметом, глиной, лишенной всяких чувств, усталой и потерянной. Я был бестелесным, не знающим утешений разума и стойкости страдающего сердца. У меня не было мужества. Надежда была словом из другого языка, который я не пытался понять. Не осталось ничего, кроме глаз, видевших скорбную и неотвязную картинку, на которой каждая деталь была четкой, словно нарисованной тонкой темной кистью. Было серое утро после того, как рассеялся туман, и пустынный берег в обрамлении мрачных гранитных скал.

Был отлив, волны разбивались о «Романи», лежавшую на выступе скалы, призрачную и причудливую. Борта ее были разбиты, шлюпбалки упали и запутались в канатах. На палубе начали образовываться лужи, и морская вода вливалась и выливалась из трюма с каким-то странным бульканьем. На носу свисал трап, сломанный и покосившийся. Возле камбуза на гвозде все еще болталось белое полотенце кока, которое трепал утренний бриз — оно было как живое. Кастрюли и кружки на камбузе, должно быть, целы и невредимы. И фигуры женщин, нарисованные белым мелом, тоже целехоньки — абсурдные и нелепые, глумящиеся над тишиной. На поверхности воды безмятежно плавали обломки кораблекрушения, которые уносило отливом: оторванные куски древесины, листы железа, часть гребного винта, деталь шлюпбалки.

Были тут и бочки, и разбитые бутылки, и банки мясных консервов, и надколотая раковина, и мешок с арахисом — они лениво перекатывались взад и вперед на гребне волны.

Разбитая шлюпка лежала как раскрытая раковина — ее забросило на берег повыше, где было сухо.

Между двумя скалами было небольшое озерцо, вода в котором была теплая, ее прогрело утреннее солнце. Здесь нашли прибежище разбитая тарелка и кусок мыла, а чуть поодаль — яркий журнал, когда-то валявшийся на полу в кубрике.

Теперь, когда не было ветра и тумана, рокот моря затих. Налево виднелись отвесные скалы, серые, огромные и неприступные. Они тянулись до заостренной стрелки, походившей на острие бритвы — волны тут разбивались, будто натолкнувшись на что-то невидимое. На скале стоял маяк, дальше — еще один. В этом месте море никогда не было спокойным, оно рокотало и подпрыгивало от ненависти и торжества, и волна встречалась с волной, сливаясь в бесплодном объятии, ужасном и холодном.

Направо была широкая бухта, вода в ней теперь была спокойной и прозрачной, и белые барашки набегали на полоску желтого песка. Казалось, эта бухта должна служить убежищем от бури и здесь должен быть мир и покой. «Романи» наклонилась к ней на своем выступе скалы, словно тянулась к этой бухте и жаждала прикоснуться к песку. Но не было здесь ни мира, ни покоя — это место было заброшенным и пустынным, и никто здесь не обитал.

Море оставило здесь и другие реликвии, разбросав их на мокром песке среди обломков кораблекрушения. Оно выносило их бережно, как бы раскаиваясь, вздыхая и что-то шепча, и с них струилась вода, как слезы печали при расставании. Они лежали на берегу, отделенные друг от друга, темные и неподвижные, и солнце светило на их бледные лица и мягкие блестящие волосы. Они словно спали, устав от дневных трудов, положив голову на руки, и теперь у них был счастливый и успокоенный вид.

Такова была преследовавшая меня картинка, и мне хотелось стать частью ее и тоже уснуть на берегу вместе с другими, но мне не позволяли. Мне нужно было уходить и жить своей жизнью. У меня не было права там остаться и забыться сном. Мне нужно было оторваться от этой картинки и с грустью и благоговением спрятать ее в затененных уголках памяти.

Я никогда не забуду этого. Никогда не допущу, чтобы этот образ потускнел и покрылся пылью. После всего, что произошло и произойдет, я постоянно буду видеть эти неровные скалы, и маленький маяк, стоявший за острым, как лезвие бритвы, Пуант-дю-Раз, и разбитую, брошенную «Романи», и, наконец, прекрасные и покинутые спящие фигуры в Бэ-де-Трепассе — бухте Мертвецов.

Нужно было очень много сделать. После первого немого оцепенения это несколько отвлекало меня от мрачных мыслей. Каждое новое событие было для меня мучительно и тягостно. Какие-то люди меня кормили и одевали; нужно было отвечать на вопросы; передо мной возникали взволнованные лица, одно за другим; люди что-то кричали, дотрагивались до меня, гладили, а я со своим плохим французским не понимал, что они говорят. Меня тащили и усаживали в углу какой-то комнаты — автомобиль громыхал по пыльной дороге, и была деревня, и снова люди, и снова вопросы. Теперь я полагаю, что они желали мне добра, что они меня жалели. Но мне не нужна была жалость — я лишь хотел, чтобы меня оставили в покое, а они не отставали.