Выбрать главу

К сожалению, слова многих песен, которые он знал раньше, забылись, время здешнее безжалостно вышибало из памяти не только слова, но и мотивы, и сам язык — особенно в пору, когда за полгода, случалось, он слышал не более пятнадцати — двадцати русских слов… А иногда и того не удавалось услышать.

Он с болью, с неверящей дрожью ощущал, что родной язык уходит от него, многие слова и тем более — выражения, присказки, пословицы, любимые словечки, высказывания просто-напросто выпариваются из него… Геннадий стискивал зубы, колотил кулаками по деревянной палубе ланчи, по перегородке в каюте, которую Луис на новой шхуне строил специально для себя — не хотел он дышать одним воздухом с экипажем, — потом на некоторое время затихал.

И все равно он не мог в одиночку удержать родной язык в себе. Спасибо матери — Федоровна всегда появлялась в минуту отчаяния, поддерживала сына; звучал ее чистый успокаивающий голос:

— Гена, все будет в порядке. Не тревожься, не убивайся… Держись! Все будет в порядке.

Часто моргая глазами — то ли слезы на них возникали, то ли соленый туман, непонятно было, — Геннадий согласно наклонял голову. Спасибо матери. Если бы не Клавдия Федоровна, не ее голос, не лицо ее, иногда возникавшее перед ним, — он бы не удержался, давно бы сошел на нет…

Осень все глубже и глубже въедалась в землю Чили, оголяла и иссушала деревья, траву делала ломкой, какой-то костяной, неприятно коричневой, очень жесткой…

То позднее апрельское утро было очень уж осенним, совершенно нечилийским, — угрюмым, с низкими тучами, которые обычно любят сбиваться в длинные, плотные, обледенелые покровы над огромными пространствами северных морей, и температура в Сан-Антонио была, как в ноябре в Находке или Уссурийске, на себя было охота натянуть побольше теплой одежды, закутаться в меховую капитанскую куртку или на крайний случай хотя бы в простой матросский бушлат.

Всякое утро Геннадий начинал традиционно — с курева. С вечера оставлял немного табака, вышелушенного из добытых в свободном поиске чинариков, — табак, конечно, был ущербный, пахнул костерным дымом, сыростью, асфальтом, он вообще был сборщиком всех запахов, которые только мог ухватить. Любой предмет, оказавшийся рядом с окурком, наделял его своим духом, — даже придорожные камни, которые, казалось, вообще не имеют запаха, но и они иногда оставляли в щепотке обгорелого табака такое, что самодельную цигарку хотелось зашвырнуть куда-нибудь в кусты.

Поэтому добытый из чинариков табачок обязательно надо было вентилировать — оставлять на ночь на легком продуве. Тогда все получалось тип-топ, было как надо. Такой табачок Геннадий даже любил.

Он соорудил себе внушительную самокрутку — прямую, похожую на еловый сук, хотя мог слепить и манерную "козью ногу", которую обычно скручивают с залихватским изломом в виде "паровозной трубы", в которую засыпают табак, но заниматься художествами не было настроения, — подпалил курево дешевой "биговской" зажигалкой…

Уселся на привычное место — чтобы видеть воду под бортом, — затянулся. Курил он долго, смаковал "вентилированный" табак. Иногда, как заядлый курильщик, причмокивал губами — вкусно было. Самокрутку сжег до конца, до самых пальцев, малость даже подпалился. Больно сделалось… Но это была сладкая боль, которую мало кто, наверное, понимает. А те, кто держит в пальцах сигарету редко, вообще не понимает.

Некоторое время он сидел молча, погруженный в невеселые мысли, будто в некий непрозрачный омут, вынырнуть из которого ему мешала тяжесть, сидевшая внутри, потом тихо запел. Слова, которые он еще вчера не мог вспомнить, вдруг обозначились сами по себе, возникли в мозгу и четко оконтурились, они легко соскакивали с языка, дробили тяжелую муть, сидевшую в нем…

Одно было скверно — ни одна песня не имела конца, а иногда и начала, это были обрывки, с которыми Геннадий мирился, они поддерживали в нем язык, без этих обрывков, как и без матери, возникавшей рядом, когда ему было трудно, он, похоже, совсем бы забыл русскую речь, куплеты эти были частью того, очень важного, что не давало ему сломаться и угаснуть.

А грань между жизнью и смертью пролегла где-то рядом, находилась под рукой, прямо под локтем, достаточно было сделать одно короткое движение, чтобы достать до нее — всего одно короткое движение… Но сдаваться было нельзя, даже если дыхание у него будет совсем перекрыто, а чужие жесткие пальцы сомкнутся на глотке.

Он пел, смотрел в неровно колышущуюся горькую воду океана, но океана не видел. С кормы, громко, по-мужицки шлепая лапами, притопал пеликан Тега, пощелкал клювом и уселся рядом с человеком. Затих. Раз затих — значит, слушает. В голове неожиданно возникла, выплыв буквально из ничего, песня его детства — про фронтовые дороги, пыль да туман, в горле возник комок, и Геннадий замолчал.