Вот и теперь, чуть ли не до самой последней минуты — уже пора было садиться на велосипед, — отец напутствовал меня подобающей случаю речью, в которой не забыл упомянуть о «бродягах, не помнящих родства», снова и снова предостерегая от подобных встреч и знакомств.
Я уже дошел до того, что из протеста заранее готов был отвергнуть все, что отец считал истинным и справедливым. И даже, случись ему сказать о синем, ясном небе, что оно «синее и ясное», я бы из духа противоречия не преминул обнаружить в синеве неба что-нибудь такое, что не позволяло бы ему называться «синим и ясным». Если отец говорил «еще очень рано», я говорил «нет, уже очень поздно», вместо того чтобы посмотреть на часы и установить точное время.
Полный радостного возбуждения, я вскочил на велосипед и понесся на Центральный вокзал, где меня ждали Гартингер и Левенштейн. Мы сдали велосипеды в багаж. Как только я уселся в купе рядом с товарищами и поезд тронулся, я вздохнул с облегчением, словно мы мчались навстречу Новой жизни.
Я не мог надивиться тому, с каким глубоким пониманием Гартингер слушал Левенштейна, рассказывавшего о новых течениях в своей любимой области — естествознании. Оба пользовались какими-то сокращенными названиями и терминами, так что значительная часть их разговора оставалась для меня недоступной. Я вынужден был признаться себе, что, очевидно, я круглый невежда: я никогда не слыхал об Эйнштейне, Михельсоне, Минковском или Лоренце[17], чьи имена упоминал Левенштейн, рассказывая Гартингеру о теории относительности. Возможно, что и для Гартингера в этих рассуждениях было немало нового, но то, как он расспрашивал и как старался во всем разобраться, обнаруживало в нем ясный и развитой ум. Я не рисковал даже задать вопроса; и тогда как Гартингер на лету схватывал разъяснения Левенштейна, я в конце концов утратил всякую способность соображать и следить за ходом беседы.
Поезд плавно вошел в сгущающиеся весенние сумерки.
Прошлогоднее жнивье уже подернулось нежно-зеленым флером ранних всходов. За полосатыми бело-синими шлагбаумами ждали длинные вереницы телег. Многоголосо звенели колокольцами возвращавшиеся с пастбищ стада. Два ряда тополей по обе стороны шоссе убегали вверх к гребню холма, туда, где медленно вращались крылья ветряной мельницы и в своем непрестанном вращении, подобно стрелкам, указывали одновременно на землю и на облака.
О вы, зеленеющие пашни! О вы, бегущие облака!
Отсюда я родом. Вы моя родина…
Гартингер не согласен был с Левенштейном, который считал, что война невозможна потому, дескать, что социал-демократы и профессиональные союзы никогда не допустят массовой бойни.
— Среди самих социал-демократов нет на этот счет столь полного единомыслия, как это может показаться на первый взгляд… Не исключено, что на ближайшем международном конгрессе — он должен состояться в Париже — удастся достигнуть единого решения, но сомневаюсь, может ли всеобщая забастовка предотвратить войну… Правда, за последние годы у нас неизмеримо возросло число мест в рейхстаге, но порой, когда я слушаю отца, мне становится и страшно и тошно от того мещанского духа, который все сильнее и сильнее дает себя чувствовать в партии… Взять хотя бы какого-нибудь Фольмара или Ауэра… они настолько «умеренные», что, мне кажется, правительству ничего не стоит перетянуть их на свою сторону и заставить плясать под свою дудку…
Я услышал голос майора Боннэ, сказавшего на последней встрече Нового года: «Надо, чтобы они приняли участие в войне и одобрили военные кредиты…» — да и в первомайской демонстрации не было даже намека на непримиримость и грозную силу, звучавшие в голосе Гартингера, когда он заговаривал о Новой жизни… Но как же она наступит, эта Новая жизнь, если… «Если уж немецкий рабочий не выручит, тогда…» — донесся до меня из Охотничьего домика далекий голос…, «Тогда… тогда… тогда…» — стучали колеса, но этот поезд не был похож на тот страшный поезд, который вез меня в Мюнхен после бабушкиной кремации. Мы ехали в специальном праздничном поезде, по удешевленным билетам, и все пассажиры делали вид, что им очень весело. Они радовались, предвкушая праздничные удовольствия, а колеса стучали и стучали: «Тогда… тогда… тогда…»
17