Выбрать главу

Как и ничья жизнь. Ее, Ларисы Вашкевич-Крауз, в том числе. Да и была ли она у нее, жизнь? Разумеется, была, вполне беспросветная, как на ее взгляд. Только вот в ее родной стране, где привыкли к сверхопыту боли, а страдание измерялось такими масштабными катаклизмами, как война, репрессии, Чернобыль, ее отдельно взятое несчастье никого не впечатляло да и вообще мало что значило. Школа в райцентре, крикливые лозунги и яйцеподобные гипсовые головы вождей — от этого фантастического существования мозг защищался абсолютно реальной утратой зрения: так запотевало зеркало в ванной комнате, — стоило включить слишком горячую воду, и в нем уже нельзя было ничего разглядеть, разве что изобразить на влажной поверхности фигуру из трех пальцев. Или плакатный профиль трех создателей “великого учения” — трехголового существа, которое смотрело из всех школьных учебников и размножалось, очевидно, простым делением: только таким малозатратным способом можно было наплодить столько уродливых близнецов. “Ты должна носить очки и сидеть на первой парте”, — она и сидела за первой партой в уродливых очках с черной оправой, девочка Дай-Списать, но зрение все равно продолжало падать... Ну а что там было дальше-то, а? Да известно что: вуз, метры печатного текста, которые можно было запросто расстелить наподобие “дорожки”, — ага, ковер-самолет, транспортировавший их, усердных зубрилок научного, якобы, коммунизма в страну, которой на самом деле, естественно, не существовало, а существовало другое: вечная нищета, мокрые ноги, обернутые газетой (спасибо, мать научила) все с теми же красноречиво констатирующими факт всеобщего и полного процветания текстами, — мокрые ноги в протекающих, еще материных сапогах… Доучилась-таки до диплома и до комнаты в общежитии; в качестве приложения — мат пролетарских соседей за стенкой, а потом и замужество, и скоропостижная кончина надежды, что все у нее теперь будет “как у людей”. Зрение между тем снижаться продолжало, как будто ее изобретательный мозг старался поскорее размыть картинки, что ему показывали, — дабы выжить самому, не сорваться в истерику с резанием вен (как соседка по общежитию) или банальный психоз.

А картинки-то были одни и те же, привычные, как штамп в паспорте, как захезанный павильончик под окном с надписью “Пиво-Воды”: муж, “патриотично” пропивающий зарплату с алкашами с родного завода; болезни, Светкины и ее, загаженные лазареты с притаившимся наподобие лох-несского монстра неуловимым внутрибольничным стафилококком, произвол люмпенов от медицины с их животным чутьем на чужую беззащитность: неопохмеленные санитарки с одинаковыми “фонарями” на синюшных физиономиях распахивают настежь дверь единственного на весь этаж сортира со сломанной защелкой, не обращая внимания на то, есть ли кто внутри. Смерть матери от инсульта, перед этим — ее гниение заживо в переполненном коридоре, где интимность попрана, нет уже ни мужчин, ни женщин, лишь бесполые существа, как перед печью крематория. Муж между тем допился уже до того, что проигрался блатным (тогда, в середине девяностых, уголовники чувствовали себя вольно), и мрачного вида бугаи в наколках молча вынесли из квартиры телевизор, мебель, ее и Светкины вещи. И, наконец, финал — муж, повесившийся посредством брючного ремня на трубе батареи отопления в их пустой, хоть в футбол играй, однокомнатной квартире.