Когда речь шла о личном оскорблении, можно было сказать, что время как таковое не является ни прошением действенным, ни прощением прочным, что ему недостает милосердия, что оно не подразумевает ни события, ни взаимоотношений одного сердца с другим, ни безвозмездного дара; можно было утверждать, что чисто временная продолжительность и лишенный содержания промежуток времени ни в коем случае не заменяют собой покаяния. Однако невозможно было отрицать, и даже высказывалось предположение, что отказ от ненависти и обращение к любви остаются высшей целью; оспаривать можно было лишь то, что долгий путь становления — самый честный и искренний для достижения мира. Наоборот, как только речь заходит о вине, учет фактора времени делается оскорбительным для ценностей, которые тем самым подвергаются унижению; мы испытывали сомнения в действенности эволюции: теперь перед нами дело совести. Сама мысль о том, что можно с легким сердцем прощать покушения на ценности, несет в себе нечто от святотатства. А можно ли здесь инкриминировать «злобу», которой отягощено злопамятство? Можно ли упрекать в слишком большой злопамятности тех, кто отказывается поставить крест на всем этом? Неприменимость срока давности теперь уже не лежит в психологической плоскости воспоминаний. Верность ценностям, нерушимая преданность делу справедливости и уважение к истине — это не «сувениры на память». И отказ предавать жизненные ценности во имя так называемого права на жизнь, этот отказ вовсе не равнозначен злопамятству. Никто, кроме циника или кокетки, не делает громких публичных заявлений о собственном злопамятстве и не признает себя злопамятным, и даже эгоисты, питающие к обидчику постыдную личную злобу и постыдное субъективное желание мести, по крайней мере берут на себя труд оправдать и освятить свою страсть во имя принципов: свои права они путают с всеобщим правом, свое дело — с правым делом и обвиняют противника в несправедливости. Но преступление против человечности — не мое личное дело. Простить здесь означало бы не отказаться от собственных прав, но предать право. Следовательно, тот, кто «держит злобу» на преступников, совершивших такое преступление, в буквальном смысле имеет на это право. Право и, сверх того, это их долг. Скажем иначе: преследовать преступников — это не то что «злиться» и дуться на кого–то. Человек, хранящий верность, — это не сердитый и упрямый ребенок, отказывающийся помириться с братом, обратившись к нему со словами примирения: надувшийся перестанет дуться после того, как его каприз продлится достаточное время, он прекратит свое фрондирование, как только рассеется его злобное настроение. Но человек серьезный и хранящий верность — это не капризный фрондёр. За проявления злопамятности принимают его строгость. Ценностям как таковым конечно же нет никакого дела ни до нашей злобы, ни до нашей строгости, поскольку ни один злодей, как бы чудовищен он ни был, не в состоянии ни уязвить их, ни бросить тень сомнения на их непреходящий характер. Но наша строгость необходима миллионам уничтоженных в концентрационных лагерях. Эти жертвы не могут послужить поводом для капризов или досады. Злопамятство — легкомысленная страсть, она располагает в одной плоскости и человека, подвергшегося пыткам, который сердится на своего палача, и палача, на которого он держит злобу: между человеком, подвергшимся пыткам, и палачом, в сущности, не делается различий. Злоба здесь не слишком отличается от кокетства: не прекращая отношений, она все же подразумевает установление нового режима отношений. Таковы весьма временные взаимоотношения, которые людям свойственно устанавливать между собой, когда они холодно воспринимают друг друга: чесоточного сажают на карантин[81] и, несомненно, при этом полагают, что сорока дней с лихвой хватит, чтобы избавить этого переносчика заразы от болезни. Но мы ведь с палачами не в холодных отношениях: нашей строгостью мы попросту хотим выразить то, что между их преступлениями и временем нет никакой связи, даже нет связи со злопамятством; значит, нет причин, по которым время как таковое сделало бы их вину менее тяжкой; сорок дней и сорок веков с этой точки зрения имеют одинаковый вес. Время, изглаживающее самые большие несчастья, время выравнивающее, время, смягчающее нас, напрасно предлагает удобное безразличие. Годы проходят мимо неизменной ситуации, не делая ее для нас более легкой.