[165]; оно прощает человеку, поскольку он человек, а не поскольку он то или это. Человеколюбивый космополитизм стоиков, стоические тоталитаризм, радикализм и максимализм, постулирующие равенство всех проступков, и, наконец, закон «всё–или–ничего» в конечном счете одинаково чужды четкому строю извинения, обладающему иным порядком идей. Γνώμη χριτιχή[166], напротив, вполне в духе плюрализма Аристотеля: сурово–снисходительный, снисходительно–строгий различает конкретные случаи и «взирает» на категории; он милует этого, осуждает того, делает различие между извиняемым и неизвиняемым. Итак, извинение далеко не говорит аминь всем без разбору: оно может обвинить виновного, если это уместно и когда этого требует правосудие[167], или же попросту когда правда этого виновного меньше нашей. — И подобно тому как оно отличает того от этого, оно также различает и иерархизирует это и то. Здесь извинение еще раз объявляет ложным сразу и закон «всё–или–ничего», воспринимающий все грехи как грехи смертные, и всеобщность милосердия прощения, рассматривающего все грехи без различия как простительные. Прощение по любви в своей безграничной щедрости прощает что угодно без всяких различий, подобно тому как оно прощает и кого угодно: оно прощает всё всем и не тратит время на то, чтобы тяжелые проступки отличать от легких. Наоборот, извинение извиняет лишь определенные тщательно отобранные действия: оно может извинить, а может и не извинить: еще посмотрим… Но разве прощению не чуждо это «посмотрим»? — Извинение не только извиняет лишь определенные действия, но и сами эти действия, эти извиняемые действия оно извиняет в большей или меньшей степени. Разве «обстоятельства» не служат смягчению тяжести, значимости, остроты проступка? Извинение, уменьшая или убавляя виновность, действует в направлении декрещендо и смягчения наказания. В этом пункте, как и в предыдущих, его невозможно спутать с максимализмом любви, его невозможно уподобить экспансионизму прощения. Как любовь стремится заполнить всю жизнь, занять всю территорию и всю длительность, куда и когда она изливается, так прощение всегда прощает до конца: не прощают понемножку или наполовину; прощение подобно любви: любовь, любящая с оговорками или хотя бы с одной–единственной задней мыслью, — это не любовь; точно так же прощение, прощающее до определенной точки, но ни шагом дальше, — не прощение. Итак, теперь нам нужно встать на точку зрения, принятую прежде: это точка зрения извинения, которое говорит: «Hactenus!» Здесь взаимоотношения между извинением и прощением те же, что и между профессиональной ответственностью, ограниченной пространством и временем, и ответственностью нравственной, с необходимостью безграничной. Извинение, анализируя проступок, выделяет в нем такие неустранимые элементы, «растворить» которые не под силу никакому смягчающему обстоятельству; оно отсекает от отпущения грехов неизвиняемый остаток, подобно тому как мы отрезаем от плода несъедобные части перед тем, как съесть его. Это ограничение, отсекающее от извинения часть проступка, есть извиняющее обвинение, присущее любому извинению; его можно назвать и «органом–препятствием», хотя орган–препятствие здесь обладает и менее гиперболическим смыслом, чем в случае прощения. Значит, частичное извинение — это еще и дифференцирующее извинение: оно сурово дозирует и отмеряет милости, скупо распределяя их среди виновных, оно проявляет снисходительность прямо пропорционально извиняемости поступка. Подобно правосудию, оно взвешивает и прикидывает вознаграждения и наказания: следовательно, мыслимы все степени извинения, от частичного снисхождения до полного оправдания или даже просто–напросто до прекращения дела. — Извинение, наконец, — это постепенная наводка на фокус: разумеется, этой наводке предшествует истина, которую оно устанавливает; но образумливание как таковое действует шаг за шагом, поэтапно, по мере того, как оно проникает в механизм проступка. И в этом извинение контрастно внезапному характеру прощения, ибо прощение, поскольку оно прощает до конца и бесконечно, прощает еще и сразу, без всякого углубления, без всякой наводки на фокус. — Можно ли по меньшей мере утверждать, что это извинение, такое трудоемкое и выдвигающее столько ограничений, обладает сколько–нибудь продолжительным действием? Конечно, извинение — не эфемерный каприз, и душа, на короткое время смягчившаяся, его всегда может «отозвать»: постоянное, как истина, и в любой момент «засчитываемое», разумное извинение не имеет ничего общего ни с эмоциональными вспышками, ни с полыхающей соломой жалости; и оно уже не похоже на постепенное вытеснение и изглаживание, порождаемое забвением и нагромождением лет. Каким бы постепенным ни было образумливание, оно рассеивает заблуждение навсегда и окончательно; дело раз и навсегда улажено. Именно так сократическое опровержение, ελεγχος, изобличая противоречия, вносит свет в сумерки заблуждения, — и это не временно, как паллиатив, но навсегда и без отсрочек. Тем не менее если истина принятая сама по себе есть истина вневременная, то понимающий ее человек может понять ее неправильно или разучиться понимать уже после того, как он ее понял, и в конечном счете снова стать игрушкой страстей; и пусть ни эти приступы опьянения, ни эти вспышки гнева, ни эти рецидивы болезней совершенно ничего не меняют в истине, мы все равно вынуждены признать, что образумливание как таковое всегда можно снова поставить под сомнение. С другой же стороны, извинение, мотивированное обстоятельствами и рациональностью, никогда раньше времени, авансом, не вовлекается ни в благословение грешника, ни в отпущение всех его будущих грехов. Прощение в своем неустанном терпении, в неколебимом доверии, в неисчерпаемой щедрости не боится самых неискупимых преступлений; смертельное оскорбление не может ни вызвать у него отвращения, ни привести его в уныние. Но извинение не открывает неограниченный кредит тому, кому оно отпустило грехи; оно оставляет за собой право пересмотреть окончательные права виновного по каждому пункту; каждый конкретный случай рассматривается по отдельности.
вернуться
В переводе Н. В. Брагинской: «умеющая судить совесть» (см.: Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1984. Т. 4. С. 184). В примечаниях Н. В. Брагинская обосновывает, почему она выбрала слово «совесть».