На следующий год я снова выступал в «Олимпии». Вышеупомянутая история уже была полностью забыта, как вдруг однажды в мою гримуборную пришел Рауль Бретон, держа в руках журнал «Интранзижан», раскрытый на страничке новостей культуры. В глаза бросался жирный заголовок, растянутый на две колонки: «МЕА CULPA»[55]. Под статьей стояла подпись администратора театра «Комеди Франсез» Марселя Исковски. На моей памяти это единственный критик, который, пусть даже в заголовке на латинском языке, осмелился выразить свое раскаяние. Я с глубоким волнением прочитал эту прекрасную статью, не испытав никакого злорадства по поводу взятого реванша. Он наконец услышал меня, признал мой голос и мои песни. Сегодня я хочу поблагодарить его за этот жест. Не сделал этого прежде только потому, что в то время предпочитал делать вид, что не обращаю внимания на посвященные мне статьи в прессе.
Мои пластинки продавались очень хорошо, их крутили по радио. Певцы, исполнявшие мои песни, объявляли меня — тогда было принято при исполнении называть имена автора слов и композитора, впоследствии эта практика была утрачена. В провинции я тоже пользовался неплохой репутацией. ЖануРанзуйи, рекламному деятелю и истинному южанину, пришло в голову предложить мне выступать в конце первой части концертов Лео Маржана. Жан — Луи, тогда еще не знакомый с Жаном Ранзуйи, предложил тому оплатить все мои выступления заранее. Поскольку Жан Ранзуйи плохо себе представлял, с чем ему придется иметь дело, то решил прийти на один из моих концертов в «Олимпии». Прослушав первую песню, он пришел в ужас и воскликнул с южным акцентом: «В Марселе меня четвертуют! И ведь жена меня предупреждала: «Смотри внимательно, куда суешься»!» Когда песня закончилась, видя, что зал взорвался аплодисментами, он добавил: «Но они все балдеют от парижан!» Чем дольше шло выступление, тем больше наш приятель паниковал: подумать только, я заранее заплатил за все это! В финале, видя, что публика пребывает в восторге, он поднялся и сказал: «В конце концов, кто знает, может и обойдется».
Как ни странно, именно юг Франции, и в частности Марсель, стал моей первой вотчиной. Когда‑то у Эдит я познакомился с Тони Рейно, владельцем варьете и одного из спортивных залов в Марселе. Последний не имел кулис, и улица, ведущая к нему, была очень узка. Прийти туда было еще достаточно легко, потому что я появлялся намного раньше зрителей, но на выходе меня поджидали все родители и прародители поклонников марсельского шансона. Сами понимаете, какая была толчея. Чтобы толпа меня не раздавила, охрана предоставила мне тюремную машину, которую в народе называют «черным вороном», благодаря чему я беспрепятственно мог покинуть заведение и целым и невредимым добраться до гостиницы, где, забежав в номер, закрывался на два оборота. Наблюдая весь этот цирк, отец с издевкой заметил: «Подумать только, моего сына каждый вечер везут, как уголовника!».
Калифорния, Here i come[56]
В моем контракте было сказано, что я должен в течение двух недель петь в театре «Хантингтон Хердфорд». Это был мой первый ангажемент в Голливуде на срок более одного дня. Мне пообещали прекрасную премьеру и полный зал, что было необычным делом для почти никому не известного артиста. Я был только рад этому, поскольку по договоренности получал минимальные деньги, а проценты — в зависимости от результата. До поднятия занавеса я находился в нервном напряжении. Роковой час приближался, а у меня дрожали колени, лоб был покрыт испариной. Морис Шевалье предложил объявить меня перед выходом на сцену. Морис в этой стране был идолом, поэтому о лучшем нельзя было и мечтать. Он вышел на сцену медленной и уверенной походкой артиста, знающего своих зрителей. Его встретили бурной овацией, и он начал небольшой спич, к которому заранее тщательно подготовился. На идеальном английском языке, оттененном, естественно, особым парижским акцентом, посодействовавшим его заокеанскому успеху, он начал так: «Хочу представить вам очень талантливого мальчика, француза. Он актер, автор песенных текстов, композитор, певец. Он умеет делать все, и все это делает хорошо». Сделав паузу, продолжил: «Должен признаться, мне бы хотелось, чтобы он был моим сыном». Еще пауза: «Но я бы не возражал, если бы он был моим братом». И, наконец, добавил: «А, если честно, я бы предпочел, чтобы он был моим отцом». Зал от всего сердца рассмеялся и зааплодировал, его словно всколыхнуло волной. Когда со своего места поднялась величественная Марлен Дитрих и подошла к сцене, Морис наклонился и, почти став на колени, непринужденно поцеловал ее в губы. Под шквал аплодисментов Марлен медленно вернулась на свое место. Морис ушел за кулисы. Теперь я уже не просто волновался, меня охватила самая настоящая паника, я обливался потом и думал о том, смогу ли после всего этого достойно выйти из положения. Но раз надо, значит надо, и я, словно на поединок с драконом, ринулся на сцену. Музыканты заиграли вступление. Не помню, аплодировали мне или нет, когда я вышел. Первую песню исполнил в ускоренном темпе, чтобы придать выступлению побольше динамичности. У меня дрожали руки и ноги, но зрители думали, что так и надо. Хороший прием придал мне уверенности. Аплодисменты немного успокоили, но я продолжал выступление в таком быстром темпе, словно меня преследовала стая бешеных псов. Я пел с остервенением. Закончил выступление совершенно измочаленный, вымотанный, весь в поту, даже не понимая, что происходит в зале. Утешением мне была великолепная овация, за которой последовала standing ovation[57], тогда еще не принятая во Франции. И это была не запланированная standing ovation из тех, что бывают во французских телепередачах, нет — искренняя, спонтанная, и за ней последовали многочисленные вызовы, какие бывают, как правило, только на концертах классической музыки.