Ничего этого нет... все равны... Сознание долга... совесть... узы товарищества... дисциплина? Предрассудки монархических времен... человеком управляет только выгода. Ему выгодно — он борется за свободу народа, не светит выгода — спрятался в толпе. Если не считать Спартака и некоторых других борцов за свободу, говорят специалисты, ничего в истории человечества замечательного не было, нет и сейчас, а значит, не может быть и в будущем... Одна лишь видимость... плоды гиперболизации...
А тут? Участник войны... невидаль какая! Стоит ли церемониться?.. На нашем веку война уже не повторится, так что... Банальная история... он приехал обратно на фронт?.. Ясно, по недосмотру кадровых товарищей... попустительство, и никаких мотивов тут, кроме обыденных, житейских... не было и быть не должно. Прикиньте в уме... ну что делать ему в тылу? Вот и вернулся...
Нет, товарищи, не так, смею заверить. Я не имел ни малейшего понятия, когда вышел из госпиталя, что делать, куда направить шаги? Все пути были открыты и все вели в никуда. Я избрал кратчайший. И горько сожалею. Никому не дано проникнуть взглядом в завтрашний день. И не ведающий, я обманулся.
Противотанкисты находили возвращение того, кто исключен из всех фронтовых списков, как естественную закономерность взаимоотношений на открытых огневых позициях. Я пришел на зов и занял в строю сослуживцев пустовавший интервал, перечеркнув всякую мысль о будущем. Вот некоторые из этих писем:
( OCR: Нечитаемые письма, стр. 559–571.)
Не знаю, кому пришла первому идея моего возвращения, захватившая многих в 248-м гв. ИПТАП [126]и в других частях 11-й гв. ОИПТАБр РГК — моих сослуживцев, подчиненных и начальников, лиц повторять одно и то же. Но, наверное, знаю — почему.
Они — герои моей судьбы
Осенью 1943 г., спасая товарища на одном из днепровских плацдармов, я был ранен. Это случилось около полуночи. Вокруг рвались беспрерывно снаряды, противник не прекращал интенсивный обстрел небольшого участка прибрежных круч, занятого накануне общими усилиями подразделений пехоты разных частей, куда высадились батареи 1850-го ИПТАП [127], командиром которого я состоял. Позади текла в осеннем многоводье широкая река. Я потерял много крови и был найден только к утру.
Последнее, что я запомнил в отсветах бризантных разрывов, — колючие стебли и лицо капитана Болелого, он лежал распростертый на краю воронки. Я поднял его, двинулся к телефонной линии, проложенной час назад между моим командным пунктом и командным пунктом командира 32-й ОИПТАБр РГК полковника Купина И. В. Он прибыл на плацдарм в сумерках. Прогрохотала серия бризантных разрывов. На меня обрушился удар страшной силы. Кажется, я устоял, пытался идти, но что-то неудержимо влекло к земле, я проваливался куда-то. И все.
Первый проблеск сознания был вызван ощущением света. Я лежал в луже крови среди трупов, сложенных под низким дырявым потолком. В бревенчатой стене сквозь щель пробивался луч восходящего солнца.
Второй раз ко мне вернулось сознание в душной небольшой комнате. И тот же луч яркого света. Перед глазами — банка с красной прозрачной жидкостью. Я лежал под стенкой, в бедре — огромная, во всю длину открытая рана, воткнута игла со шприцем. Женщина в белом халате, склонившись, сидит неподвижно. Во мне бушевало пламя, невыносимо мучила жажда. Воды! Сестра испуганно подняла лицо. Острая боль пронзила мое тело, свет померк. Непроглядная тьма.
Я скользил куда-то, мучимый желанием остановить скольжение, задержаться, сделать еще что-то совершенно необходимое, и не мог, не знал, что именно. Опора, только обретенная в пространстве, опрокидывалась, куда-то исчезала. Я падал стремительно в разверзшуюся бездну сквозь черно-коричневую липкую темноту, увлекаемый неодолимой силой.
Нельзя, я не сумею передать ощущение боли, которая терзала меня непрерывно в течение многих дней, нет, дней не было и ничего уже не было, только боль. Время не имело никаких границ. Мышцы мои будто отторгнуты от костей, временами тело становилось чужим. Живую ткань рассекал с треском скальпель, хлестала кровь. Моя кровь! Боль накатывалась снова. Невыносимо страшная боль. Я стонал, кричал, пока дух мой не иссяк весь совершенно, без остатка. Но боль возвращалась, обволакивала, обнимала в смертной хватке со всех сторон, и уже ни жары, ни холода, ни могильной темноты. О ужас! Я обращался в ничто.
Сколько раз удар, подобно молнии, низвергал меня в нирвану? Сколько длилось состояние небытия? Боль подступала вновь, жгла, колола, с яростью рвала мышцы, каждую клетку в моих костях и в мозгу, неотступная, всепроникающая боль. Невыносимо болело все во мне и вокруг, боль причиняют постель и стены, свет и тьма, ею насыщен был воздух. И, кроме боли, не существовало ничего ни в мыслях, ни в ощущении.
Дух, неотступно терзаемый болью, сплюснутый под ее тяжестью, покидал тело, но человек — носитель его — не умирал, агония длилась, растянутая в бесконечность. Потерянное, ненужное, невыносимое существование удерживало его на краю света и тьмы только затем, чтобы в страшный миг просветления вернуть ему спрессованные болью обрывки чувств десятилетий, а может быть, веков.
Его сознание витало в чуждом непостижимом пространстве. Нет нигде ни начала, ни конца, никаких устоев, зияла только жуткая, непримиримо враждебная пустота — преддверие в потусторонний мир. Людей я не видел. В беспросветной мгле являлось на миг нечто лишнее, ненужное, неприятно контрастное. Маленькие, как в перевернутом бинокле, существа — карлики — суетились вокруг моей постели, кажется, спорили и сердились, ничтожные в своем бессилии. Они не могут унять боль! Но кто-то же в этом ужасающем мире, если не люди... так вещи должны откликнуться на зов еще не умершего человека. Он не желал выносить бесконечную пытку. Довольно!
Разве ради себя сражался воин? За чью вину эти муки? И белые халаты теперь пекутся о нем, спасают жизнь. Наглые лицемеры. Кому нужно существование, потерявшее всякий смысл? Неужели присяга не ограждает воина от произвола этих... людей? Его не страшит смерть... укрыться мглой и все! Зачем отодвигать неизбежный конец. Игра в прятки.
Умирающий взывал в предсмертных судорогах. И все вокруг безмолвствовало. Никто не слышал слов, лишенный сил, он говорил беззвучно. Люди не в состоянии приостановить агонию. О, лучше бы ему не родиться!
Повторное введение крови привело к общей гангрене. А потом меня изводили запахи, табачный дым за дверью, даже на улице, — вызывал долгую, неуемную рвоту. Пищи никакой я не принимал. Мне совали в разведенные ножом челюсти ложку какой-то гадости. И только пил.
Известно ли, где войска добывают воду на поле боя? В ближайшем колодце, либо в луже после дождя. Но если в районе позиции или поблизости протекала река, ждать никто не станет. Черпают котелками или ладонью под ногами журчащую воду.
Я не пил ничего другого, только воду из Днепра. Никакие ухищрения врачебного персонала не помогали. Едва прикоснувшись губами, умирающий отслонялся и не желал пить ни из колодца, ни из другого источника, ни подслащенную, ни чистую воду. И мыслимо ли? Медсанбат, захлестнутый беспрерывным потоком раненых — персонал держался на ногах лишь с помощью крепчайшего чая, вместо махорки курил чай — направлял повозку за полтора десятка километров только для того, чтобы подвезти канистру воды, утолить жажду пышущего жаром общего заражения крови агонизирующего больного.
127
ЦАМО СССР. Ф. 11-й гв. ОИПТАБр РВГК. Оп. 215077. Д. 5. Л. 239. Штаб бригады. Операт. сводка.