Выбрать главу

— Не паясничай! — взорвалась я. — Отдавай сейчас же сумку!

Седельников внезапно перестал отпираться.

— Юля, зачем тебе столько косметики? — спросил он совсем другим, мягким, комнатным голосом. — Я знаю, не надо тебе столько. Я все понимаю, хочешь продать выгодно, выручить деньжат. Коммерция! Но ты, Юля, ты — эфирное создание и, прости за откровенность, глупа в этих делах, как пробка. Так не лучше ли будет, если я загоню выгодно это барахло и куплю Максу ирисок?

Я бы, ей-богу, с удовольствием тут же стукнула мерзавца «Бубликовым», но мне нужен был баул.

— Давай сумку, — потребовала я, — она не моя.

— А чья же, позволь узнать?

— Моя, — скромно признался маньяк Цедилов.

— Вот уж кому-кому, а тебе я ничего не отдам, — снова взъерепенился Седельников. — Я бы вернул еще сумку этому похитителю пододеяльников: он в летах, помят жизнью и совершенно необаятелен. Но делать любезности нахальному щенку! Который, может быть, отнимает у меня последнюю надежду на соединение с любимой женщиной! Который соблазняет ее свежестью щек!.. Нет, ни за что!

— Седельников, я ударю тебя бутылкой, — предупредила я, — а потом мы пойдем в милицию и напишем заявление о краже!..

Цедилов схватил меня за рукав:

— Погодите! Не надо так! Разве вы не видите, что на самом деле ему очень стыдно? Эта бравада напускная. Некоторые от стыда краснеют, а он вот ругается. Давайте подождем… Он слишком застенчив и горд, и надо его щадить…

Мы с Седельниковым удивленно переглянулись. Седельникова даже перекосило от обиды.

— Что ты сказал? — прошипел он. — Кто тут застенчивый? А если за это по соплям?

— Ну, почему вы стыдитесь своей нежной, кроткой души? Вам хочется прослыть неотесанным болваном. Зачем? Ведь вы тонки, интеллигентны, ранимы, — не унимался Цедилов.

— Мы ранимы? — заорал вконец взбесившийся Седельников. — Нет, это я тебя сейчас раню!

Он выскочил из-за стола, валя бутылки и отбрасывая стулья. Я думала, что он будет бить Цедилова, но он просто швырнул в нашу сторону большой и зыбкий соленый помидор. Сверкнули рыжие брызги, а помидор, едва не задев Цедилова, с грустным чмоканьем опустился на грудь Евгения Федоровича.

— О, нет! — вскрикнул Цедилов — Он попал в вас? Какая несправедливость!

— Сейчас справедливость восторжествует! — рявкнул Седельников и второй помидор метнул точно Цедилову в лоб. Я подняла истошный крик. Оживились немного и Алеха с Игорюхой.

— Ты, Сашок, того… — пробормотал Игорюха и спрятал тарелку с помидорами под стол.

— Вам ведь будет потом стыдно… И сейчас уже стыдно… — грустно сказал Седельникову Агафангел, отираясь знакомым мне серым, слипшимся платком.

Я попыталась промокнуть бумажной салфеткой рдяные капли с груди Чепырина.

— Это надо сразу же замочить в холодной воде, — лепетала я. — Боже, боже, какой изверг! Почему он не оставит меня в покое? Идите быстренько домой, Евгений Федорович, и замочите пятно.

А завтра — в химчистку. Или сегодня еще не поздно? Боже, боже!

— Ваш бывший муж — чудовище! — сказал Евгений Федорович, тяжко дыша. — Его нельзя держать среди цивилизованных людей!

— О, напротив! — возразил подскочивший к нам Цедилов. От него сильно пахло солеными помидорами. — Он так раним! он в душе дитя! нет, подросток! Он жаждет внимания, любви, восхищения, а ничего этого нет, и вот он начинает грубить и безобразничать. Он такой же, как и все дети!

— И «Незнайку» читает, — вставила я.

— Странные у вас понятия, молодой человек, — сказал недовольно Евгений Федорович, — ведь этот тип много старше вас. Разве бывают такие дети? Вон у него мешки какие под глазами!

— Я не о мешках, я о душе говорил. У него душа ребенка. И золотое сердце! Он еще будет нашим другом. Мы только подождем немного…

— Жди, жди! Он твою сумку Чупачупсихе за триста рублей загнал. Теперь ищи — свищи, — вдруг влез в разговор молчавший дотоле Алеха.

— Как? — крикнули мы разом с Цедиловым.

— Квак, — грубо ответил Алеха.

Я тут же бросилась к Седельникову.

— Это правда? Ты это сделал? Подлец, подлец! Всего за триста рублей? Как ты мог! Что это за Чупачупсиха такая, откуда ты ее взял? Как ты мог? Неужели за триста? Наташка сказала, что там добра на две тысячи!