Выбрать главу

— Молчите, «свободная женщина»! — сказал он. — Ты не знаешь, что такое свободная женщина, что такое сенсимонизм, антагонизм, фурьеризм, критицизм и неистовая эксплуатация, — так вот, это... словом — это десять франков с подписчика, госпожа Годиссар!

— Честное слово, ты сходишь с ума, Годиссар!

— От тебя я с каждым днем все больше и больше без ума, — сказал он, бросая шляпу на диван.

На следующее утро Годиссар после обильного завтрака с Женни Куран отправился верхом по окружным центрам, особо рекомендованным его вниманию различными предприятиями, процветанию коих он посвятил свои таланты. Объездив за полтора месяца местность, лежащую между Парижем и Блуа, он задержался на две недели в этом последнем городе, где привел в порядок свою корреспонденцию и посетил окрестные базарные местечки. Накануне отъезда в Тур он написал мадемуазель Женни Куран следующее письмо, точность и прелесть которого не поддаются пересказу и которое, кстати говоря, свидетельствует о несомненной законности уз, соединяющих этих двух особ.

Письмо Годиссара к Женни Куран

«Дорогая моя Женни, боюсь, как бы ты не проиграла свое пари. Как и у Наполеона, у Годиссара есть своя звезда, но Ватерлоо у него не будет. При данных обстоятельствах я всюду одержал победу. Страхование капиталов идет отлично. От Парижа до Блуа я разместил около двух миллионов; но по мере того, как я продвигаюсь в глубь Франции, люди становятся удивительно тупоумными, а значит, и миллионы гораздо более редкими. Галантерея понемногу расходится. ЭТО ВЕРНЫЕ ДЕНЕЖКИ. Простаки-лавочники отлично идут на мою испытанную удочку. В Орлеане я сбыл 162 кашемировые шали Терно. Право, не знаю, что они с ними будут делать; разве что накинут на спины своим баранам. А вот по части газет, черт возьми, — совсем другой коленкор! Господи боже мой! Ну и люди, намучаешься, прежде чем они запоют у тебя на новый лад! Пока я сделал всего шестьдесят два «Движения»! И это за весь мой путь, на сотню меньше, нежели шалей Терно в одном городе. Чертовы республиканцы никак не желают подписываться. Беседуешь с ними, они беседуют с тобой, разделяют твои взгляды, кажется — вот-вот, уже договорились, что пора свергнуть все на свете, воображаешь, что хоть один подпишется! Черта с два! Если у него есть клочок земли, чтобы вырастить дюжину кочанов капусты, или лесок, где дерева хватит разве только на зубочистку, — так он сразу же начинает болтать об упрочении собственности, о налогах, доходах, возмещениях, о разном вздоре, и я только зря трачу время и красноречие на разговоры о патриотизме. Никудышное дело! Чаще всего «Движение» не движется. Я пишу об этом и моим доверителям. Меня это огорчает ввиду моих убеждений. Для «Земного шара» мне нужен другой народ. Начнешь говорить о новых учениях людям, которые как будто могут клюнуть на эту удочку, а они смотрят на тебя так, словно ты предлагаешь им сжечь собственные их дома. Уж я им твержу, твержу, что в этом будущее, правильно понятая выгода, что тут ничего не пропадет; что пора человеку прекратить эксплуатировать человека, а женщине пора перестать быть рабой, что надо добиться торжества великих провиденциальных идей и более разумного устройства общественного порядка, — ну, словом, пускаю в ход весь запас моего потрясающего красноречия... Не тут-то было! Стоит мне раскрыть эти мысли, провинциалы закрывают свои шкафы, словно я собираюсь их обокрасть, и выставляют меня за дверь. До чего же они глупы! «Земной шар» провалился. Я им тогда же еще говорил: «Вы слишком прогрессивны. Вы идете вперед, это хорошо, но нужны результаты, провинция любит результаты!» Все же я сделал сто «Земных шаров», а принимая во внимание, что здешние деревенские башки никак не продолбишь, — это просто чудо. Я им наобещал столько всякой всячины, что, ей-богу, не знаю, как мои шары, шарики, шаруны, шаристы все это выполнят; но так как они мне сказали, что устроят мир на новый лад, гораздо лучше, чем теперь, то я опережаю события и проповедую — во имя десяти франков с подписчика. Один фермер из-за названия «Земной шар» решил, что речь идет о земле, — вот он у меня на один «Земной шар» и налетел. Этот клюнет уж наверняка, у него крутой лоб, а все, у кого крутые лбы, — идеологи. Ах, то ли дело «Дети»! От Парижа до Блуа я сделал две тысячи «Детей». Замечательное дельце! Тут много слов не требуется. Показываешь матери картиночку тайком от ребенка, но так, чтобы ребенку обязательно захотелось на нее посмотреть; ну, ребенок, конечно, на нее посмотрит и начнет тянуть маму за платье, пока не выклянчит себе журнала, — ведь у папы есть свой журнал. Мамино платье стоит двадцать франков, она не хочет, чтобы малыш его разорвал, а журнал стоит всего шесть франков, — есть расчет, вот вам и готова подписка! Замечательная штука, это же реальная потребность, ее место между вареньем и картинкой — двумя вечными потребностями детей. Ну и разбойники дети пошли: уже читают! Здесь за табльдотом я повздорил из-за газет и убеждений.

Я спокойно завтракал, сидя рядом с господином в серой шляпе, читавшим «Деба». Я подумал: «Вот когда надо бы испытать свое парламентское красноречие. Этот человек — приверженец королевского дома, попробуем-ка его обойти. Такая победа блестяще доказала бы мои министерские таланты». И вот я принимаюсь за работу. Начал с расхваливания его газеты, — издалека повел дело, верно ведь! Но мало-помалу я беру верх над собеседником, пуская в ход высокопарные фразы, замысловатые рассуждения — одним словом, все свои знаменитые эффекты. Меня слушали все, а один человек, у которого в усах было что-то от Июльских событий, готов уже был клюнуть на «Движение». И дернула же меня нелегкая отпустить слово «дурак»! И тут-то эта монархическая шляпа, эта серая шляпа, — кстати сказать, шляпа скверная — лионская, полушелк-полубумага, — как закусит удила, как рассвирепеет. Я сразу принимаю величественный вид, — представляешь себе? И говорю: «Черт возьми, милостивый государь, да вы чудак! Если вы недовольны мною, я согласен дать вам удовлетворение. В Июле я дрался». — «Хоть я отец семейства, — отвечает он, — но и я готов...» — «Как, сударь, вы отец семейства! — восклицаю я. — Может, у вас и детки есть?» — «Да, сударь». — «Лет одиннадцати?» — «Примерно». — «Ну так вот, сударь, вскоре выйдет «Журнал для детей»: шесть франков в год, один номер в месяц, в два столбца, составленный литературными светилами, прекрасно изданный; плотная бумага, рисунки, исполненные метким карандашом наших лучших художников, настоящие индийские рисунки с невыцветающими красками». Затем я даю залп из всех орудий. Отец потрясен! Ссора закончилась подпиской.

«Только Годиссар способен на подобные фокусы», — говорил тщедушный Ламар долговязому дурню Бюло, рассказывая об этой сцене в кафе.

Завтра я уезжаю в Амбуаз. Амбуаз я обработаю за два дня и напишу тебе уже из Тура, где попытаюсь помериться силами с деревней самой тупой в рассуждении ума и коммерции. Но, не будь я Годиссаром, мы их одолеем! Одолеем! Прощай, цыпочка! Люби меня по-прежнему, будь мне верна. Что там ни говори, а верность — одна из добродетелей свободной женщины. А кто тебя целует в глазки?

До гроба твой
Феликс».

Спустя пять дней Годиссар покинул утром гостиницу «Фазан», где проживал во время своего пребывания в Туре, и отправился в Вувре, богатый и населенный округ, ибо полагал возможным извлечь выгоду из умонастроения тамошних жителей. Он ехал рысцой вдоль плотины, столько же думая о том, что будет говорить, сколько актер, уже сто раз сыгравший ту же роль. Прославленный Годиссар ехал, беззаботно любуясь окрестностями, и продвигался вперед, не подозревая, что в веселых долинах Вувре найдет свою гибель его коммерческая непогрешимость.

Здесь необходимо дать некоторые сведения относительно склада ума жителей Турени. Общительный, лукавый, насмешливый, иронический ум, которым пропитана каждая страница творения Рабле, точно выражает туренский склад ума — ума острого, изысканного, каким и полагается ему быть в том краю, где так долго находился двор французских королей; ума пламенного, художественного, поэтического, сладострастного, но чьи первоначальные порывы быстро остывают. Мягкость воздуха, прелесть климата, известная легкость жизни и добродушие нравов скоро притупляют здесь восприимчивость к искусству, сужают даже самое широкое сердце, разъедают самую настойчивую волю. Пересадите туренца в другое место, и его природные дарования разовьются и породят великих людей — как это доказали в самых различных сферах деятельности Рабле и Санблансе, печатник Плантен и Декарт; Бусико, этот Наполеон своего времени, Пинегрие, который расписал большинство витражей в соборах, затем Вервиль и Курье. Таким образом, туренец, столь выдающийся вне дома, у себя предается блаженной лени, как индеец, растянувшийся на цинковке, или турок, возлежащий на диване. Он изощряется в насмешках над соседями, удовлетворяется этим и счастливо доживает свой век. Турень — это подлинное Телемское[9] аббатство, столь восхваляемое в книге о Гаргантюа; здесь, как и в творении Рабле, можно найти весьма любезных монашенок, вкусные яства, воспетые этим писателем. Туренская лень поистине божественна, она нашла великолепное выражение в народной прибаутке: «Туренец, хочешь супа?» — «Да». — «Принеси миску». — «А я уже не голоден». Что же породило эту мягкую леность, эти легкие и приятные нравы? Не веселый ли хмель винограда, не гармоничная ли сладость самых прекрасных пейзажей во Франции, не спокойствие ли края, куда не проникал ни разу враг? На эти вопросы ответа нет. Поезжайте в эту французскую Турцию, и вы тоже будете жить там в праздности, созерцании, неге. Будь вы даже таким честолюбцем, как Наполеон, или таким великим поэтом, как Байрон, все равно сила неслыханная, непреодолимая заставит вас забыть о стихах и претворит в наивные мечтания ваши честолюбивые замыслы.

вернуться

9

Телемское аббатство. — Под этим названием в романе Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (1533—1564) изображен необычайный «монастырь», в котором молодые мужчины и женщины проводят время в занятиях науками и искусством. Девизом Телемского аббатства было изречение: «Делай, что хочешь».