— Как я теперь понимаю — прекрасный. А я была глупая.
— Молодая, — оправдала Алена.
Они подходили к новому погосту, который был прямо в поле, за перелеском. На высоком холме — всего несколько оград: не больно-то здесь хоронили, место глуховатое.
Но отца вот похоронили, некому было похлопотать. И как-то неловко стало. Хотя Анна Сергеевна и навещала отца, и на похоронах была. А жил все же один. И умер один.
Они поднялись по глинистому, уже тронутому первой травою склону. На траве лежали бурые листы — слетели еще осенью с бузины да с калины, что стояли, вцепившись в холмик. Было в этом лесном кладбище тихое, покорное, не лезущее в глаза; была прилепленность к земле, не рассуждающая готовность на все, продиктованное законом бытия, не нами заведенное… Ни бумажных венков, ни другой мишуры: редко ходили, а кто ходил — кичиться было не перед кем, — наберет цветов на опушке, положит букетик. Вот они, белесые стебли бывших цветов, высохшие головки: тоже перезимовали. И отцова могила такая была, и остатки букетика были. Анна Сергеевна поглядела вопросительно на Алену. Та поняла, кивнула, заговорила, извиняясь.
— Хожу. Редко только, Анечка. Все дела, дела, крутишься, а вечером глядишь — и не успела ничего. Он меня жалел, Сергей Иваныч. Когда девчонка-то была, он мне и конфетку даст, и хлеб маслом намажет. Потом уж книжки у него брала — ведь ты не все увезла-то. А мы жили — сама помнишь как!
Анна Сергеевна не помнила, а может, и не понимала тогда — к а к, но братишек и сестренок у Алены было — не счесть. И еще: когда уходили спать в сарай, на сено, Аленка приносила вместо одеяла ватник: «одеялко», как она говорила, было одно на многих.
— Он потом и ребятишек моих баловал, ох и простой был! А уж как получит от тебя письмо, — продолжала Алена, — все читает, читает. Мне прочтет, учительнице Марье Александровне.
Что ж я такое писала ему, чтоб читать-то? — пыталась вспомнить женщина. — Ведь и не задумывалась над письмами. Скучал, видно.
— Скучал, — подтвердила Алена. И, смекнув, что здесь больно, добавила: — Однако красовался тобой, уж очень рад был, что ты, как твоя мама, городская, ученая. И что не забываешь его, конечно.
— Он и сам, Алена, очень способный был. Начнет какую-нибудь машину чинить — уж он ее по косточкам разберет — и непременно сумеет, сделает. Сготовить что надо — пожалуйста, а сапоги стачать, шапку сшить… ну, сама знаешь.
— Да что ты, Аня, он ведь и рассудить все мог — и по уму, и по совести. К нему за советом ходили. И по крестьянскому делу понимал очень даже хорошо: до сих пор кое-чего здесь по его заведению идет.
Они теперь сидели внутри ограды на низенькой скамеечке, поставленной тоже, вероятно, кем-то из Алениной родни, и поминали хорошего человека добрыми и человечными словами. Тут не было саднящей боли от только что понесенной утраты, но не было и умершего чувства. Вот ведь что! Анна Сергеевна и сама не знала, как дорого ей все отцовское: и ласковость его, и тихость, и нетребовательность.
Она плакала благодарными к нему и к подружке детства слезами и знала, что их не выплакать никогда, — всегда, всегда виноваты мы, — и не только перед умершими, но и перед забытыми, перед ушедшими из жизни нашего сознания, памяти нашей. Надо было отчаяться, чтобы прийти сюда! А ведь так просто было сделать это и раньше. И всегда делать, чтоб не убивать в себе этот мир.
Весеннее розовое солнце незаметно укатилось, оставив светиться небо за деревьями. Подул холодный ветерок. Женщины как-то одновременно поднялись и пошли, пошли не спеша лесной тропой, не сворачивая в деревню, — к станции.
— Не обидятся твои, что ты надолго ушла? — спросила Анна Сергеевна.
— Что ты, Анюта. Или ты нам чужая?
Новое утро было пасмурным. Болела голова. Стучало в висках, как после бега. Казалось, туман просачивается сквозь стекла.
Анну Сергеевну всегда раздражала зависимость от смены давления, от того — солнышко на улице или дождь. Будто человек не отошел от своего первобытного существования, не построил себе теплого жилья, не отгородился городом от капризов природы. А ведь поначалу он, человек, и вправду радовался освобождению от стихий — в темень ликовал, зажигая свет, в мороз ощущал уют от огня в печи. Теперь же вот истончился, видите ли!
Но, как ни рассуждай, все падало из рук, сослуживцы раздражали, каждое дело, движение, слово давалось тяжело.
Начались дожди. Они сбивали яблоневый цвет, студили и расквашивали землю. Они точно перечеркивали косыми своими линиями все наработанное весной. Всего нескольких дней хватило, чтобы смыть налет тепла, оставленный поездкой в деревню, — так сходит нестойкий загар. И снова женщина стала хватать воздух ртом, чтобы хоть как-нибудь дышать. Работа, и без того не больно интересная (все же Анна Сергеевна была экономистом, и притом занималась теорией, а финансовое дело просто знала, не более того), теперь потеряла тот душевный подогрев, который вырабатывался от присутствия и участия Василия Поликарповича. А его вроде как бы и не стало. Анна Сергеевна ни разу не вошла в его кабинет, — когда нужно было, посылала кого-нибудь. А он не вызывал ее. Начальник воспитывал подчиненного. Ничего себе! Дождалась.