Только со смертью Криспина я осознал, кем он для меня стал. Мой дедушка был, как это часто бывает с дедами, слишком далек, чтобы занять место погибшего отца. Призрачный силуэт, проглядывавший сквозь полупрозрачные двери его домашнего кабинета, где он писал за столом письма или читал поступавшие по телексу сообщения до обеда, когда он садился за стол и шутил со мной. Шутки всегда казались вымученными, но я смеялся, потому что мне бешено хотелось наладить с ним связь. Я постоянно напоминаю себе, что винить тут некого. Своих детей они уже воспитали. Впрочем, есть сведения, что и там было не все гладко. А тут на них свалилось еще шестеро. Целая партия сирот из Манилы, присланная в Ванкувер, нарушила их преждевременный пенсионный уклад — вынужденную эмиграцию, в которой они только-только научились видеть свои преимущества.
Возможно, наше филиппинское произношение или то, как все мы по-своему походили на отца, слишком часто напоминали им о жизни, которую они вели до того, как введение военного положения разрушило политическую карьеру деда на самом ее пике, лишив бабушку привычных вечеров маджонга и батальона служанок и превратив их обоих в парочку узкоглазых старикашек, медлительно шаркающих по бакалейному отделу супермаркета. Когда мы прибыли, мне только исполнилось пять лет. Они старались как могли, продали свой маленький дом и перебрались с нами в жуткий мак-особняк[46], наняли для нас няню. Бабушка с дедом были полны решимости сделать из нас канадцев, подготовить нас к плавильному котлу, в который нас забросило, поэтому запрещали нам говорить на тагалоге, пока мы как следует не освоили английский. Они и сами отказались от привычных для филиппинского уха «лоло» и «лола»[47], и, вторя лепету моего младшего братика, дедушка стал «Дуля» («с маслом» часто приговаривал он), а бабушка «Буля» («почти как Билль о правах»). Обнаружив, что ассимиляция имеет пределы, мы стали сплоченнее как семья. Помню, однажды после школы мы с Булей зашли в церковь Святого Фомы поставить свечку за все души ушедших и живых и еще не рожденных, что она делала ежедневно. На соседнем ряду вскочил мужик и вдруг начал на нас орать: «Валите домой, чурки!» Это, наверное, был пьяный или сумасшедший, впрочем тогда разницы для меня не существовало. «Мы не чурки, — с трудом выговорила бабушка, — мы филиппинцы». На обратном пути Буля всю дорогу молчала, не обращая внимания на мои вопросы, как будто я в чем-то провинился.
Еще я помню, как годы спустя все шестеро детей и бабушка с дедушкой сидели у телевизора и смотрели трансляцию с бульвара Эдса, где тысячи людей в желтых футболках молились и пели, монашки вставали в живую цепь на пути бэтээров, а одна девушка вставила цветок в дуло винтовки, и солдат еле сдерживал улыбку. Ужин на столе уже давно остыл. Ведущий Си-би-эс говорил: «Вот так в двадцатом веке выглядит взятие Бастилии. Тем удивительней, что здесь обошлось практически без насилия». Показали, как перед народом выступает миниатюрная женщина в очках. «Это Кори Акино», — объяснил нам Дуля. Ведущий продолжал: «В Америке принято считать, что это мы научили филиппинцев демократии. Что ж, сегодня Филиппины показывают пример демократии всему миру». Вертолеты садятся, и солдаты присоединяются к поющим, все улыбаются. «Пора возвращаться домой», — сказала Буля со слезами на глазах.
Я уже давно взрослый, но только теперь начинаю понимать ее. Здесь, в самолете, до меня доносится распевная речь илоного, паточный говорок, напоминающий мне о бабушке. Из очереди возле туалета доносятся резкие звуки илокано, из-за перегородки слышится билокано. Стюардесса говорит по-тагальски и перечисляет пожилому мужчине все места, где побывала. На каждый топоним он кивает, будто сам тоже там бывал. Может, эти люди возвращаются домой, чтобы что-то изменить. Может, мне тоже удастся.
Мои соседи поглядывают на меня как на иностранца. Я приберегаю свои пару тагальских слов до нужного момента, чтобы удивить попутчиков: между нами много общего. Неправильные ударения, исковерканные слова напоминают мне о собственном конфузе, когда я на весь класс вместо «анналы истории» произнес «анальной истории» и как мне хотелось провалиться сквозь землю, хотя никто вроде бы даже не заметил. Я подслушиваю, как неуверенно мои соотечественники говорят с экипажем на английском, который они, прожив годы на Западе, так и не освоили в совершенстве: вместо «пс» произносят «фс», гласные округляют, путают времена, согласные проглатывают — уверенно у них выходят только хорошо заученные общеупотребительные фразы. Мы сами, как и эти клише, — сборище стереотипов. Изношенные, как старая форма, архетипы прикрывают нашу голую индивидуальность. Есть такая философская концепция человечества, как вместилища света; у нас все куда прозаичнее: мы — вместилище пота. Трудолюбие и дешевизна — вот основные представления о нашем народе. И образ этот сложился из свойственного нам стремления к лучшей жизни. Кто-то пнул спинку моего кресла, и то верно — не стоит так углубляться.
46
*