Через два года после ухода Шарлотты дед наконец достроил свой особняк. Дом цеплялся за обрыв древнего, продуваемого ветрами ущелья, с высоких холмов открывался вид на Илиган-Сити. Семь этажей, четыре из которых остались не отделаны, чтобы потом каждый из нас мог обосноваться здесь со своей семьей. Интерьеры Дуля и Буля собирали по книгам о Фрэнке Ллойде Райте[101] и японском дзене, по журнальным подшивкам «Аркитекчерел дайджест»; это, как вы понимаете, был дом их мечты, наше современное родовое гнездо, куда они могли бы удалиться, чтобы спокойно встретить смерть. На стене дома была установлена табличка, на которой дедовым почерком было выгравировано его название: «Ухтопия».
Из их комнаты меж двух горных вершин днем виднелось голубое море, а ночью — огни большого города. Там была баскетбольная площадка для нас с Джеральдом, застеленная татами молельня для Були, японский чайный сад с корейским мангалом для семейных ужинов. Дед построил себе целый замок со стрелковым тиром, студией для занятий живописью, даже бассейн всего в полтора метра глубиной (дед очень боялся, что кто-нибудь из нас утонет, и глубже делать не рискнул). У каждого из нас была своя комната с видом. Комната отбывшей к мужу Клэр стала кладовкой для старой одежды. Когда стало понятно, что Шарлотта не вернется, Дуля перетащил в ее комнату свой компьютер и гигантский принтер и, привыкший к бессоннице на другом конце света, ночи напролет упражнялся в компьютерной графике. Он искал способ отвлечься от политики, поскольку вскоре после нашего переезда в «Ухтопию» Буля впала в черную депрессию и отказывалась вставать с постели, пока дед не отрекся от этой изнуряющей карьеры.
Жить с Дулей в одном доме стало непросто. Он часто бывал раздражителен и где-то в трещинах, которыми пошли наши отношения, вынашивал собственные представления о каждом из своих внуков. Эти ошибочные суждения основывались на степени нашего к нему внимания или на том, какие подростковые комплексы и пороки мучили нас на тот момент. Семейные ужины превратились в кошмар, и я научился ретироваться под предлогом слабого желудка. Когда дед был рядом, я ходил на цыпочках или же запирался у себя в комнате. Там, в своем святилище, полном книг, спортивных снарядов и краденых «Плейбоев» семидесятых годов, испытывая легкое головокружение от волн, пробегавших по кронам растущих в ущелье деревьев, я наблюдал, как маленькие гекконы забираются на сетки открытых окон, привлеченные насекомыми, которые летели на свет. Наши окна были единственным источником света, не считая неизвестных звезд и огней города, которые мерцали вдали. К утру гекконы висели там уже с полными животами. Днем, когда солнце светило вовсю, тельца ящериц просвечивали насквозь, и видно было, как в груди бьется горошина сердца. Сильным щелбаном по сетке я сбивал крошечных существ и смотрел, как они летят, будто сюрикены, в бездонное ущелье. Зачарованный убийством, я сшибал одну за другой всех ящерок, на минуту забывая о вялотекущем процессе гниения за дверью моей спальни.
Старшие классы школы я провел в Илигане, городе, лишенном каких-либо притязаний. Все, что я полюбил за это время, легло в основу моих сегодняшних увлечений. Я гулял по сухим рисовым полям, начинавшимся за домами моих одноклассников; оседлав пятидесятикубовую «хонду», исследовал еще не заселенные, только расчерченные на квадраты холмы в новых районах. Я совершал долгие прогулки на пляж, море зачаровывало и пугало меня. Целью этих простых занятий было движение, определение собственного местоположения в мире.
Я помню вечера, проведенные на загаженных, неосвещенных улицах Санто-Ниньо-Виллидж в гостях у своих одноклассников — Приг-Джея и Джей-Пи, сыновей филиппинских проповедников. Там я научился дружить, объявив их своими лучшими друзьями и не дожидаясь, что они сделают это первыми. Мы изнывали по новейшим кроссовкам «Эр Джордан». Гоняли во время большой перемены на джипни в город, чтобы посмотреть на девочек в бело-синей форме. Стояли часами в очереди, когда открылся первый в провинции «Макдональдс». Вечерами мы пускались в недозволенные путешествия, втроем прижавшись друг другу на моем мопеде, без шлемов, с поджатыми, едва не волочащимися по земле ногами — чтобы навестить девушек, которыми хотелось восхищаться, и плясать, позерствуя, на открытых танцплощадках; поеживаясь от жалости и отвращения, смотреть во все глаза на представления цирка уродов на ярмарках, с гирляндами оголенных лампочек, звуками азартных игр и запахами полей под паром. Мы обхаживали своих краль. Водили их в кинотеатры, которые крутили фильмы без сеансов, куда можно было прийти на середину, досмотреть до конца, потом опять сначала и снова до конца. У меня в итоге завелась симпатичная подружка с ужасными зубами, Дарлин, которую я так и не отважился поцеловать, зато рассказывал, что в Ванкувере я состоял в банде филиппинцев и однажды пырнул человека ножом, просто чтобы посмотреть, каково это. Она спросила, умер ли он, я ответил, что не знаю и эта тайна будет преследовать меня всю жизнь. Потом Дарлин решила со мной порвать, о чем сообщила запиской с текстом из песенки девичьей группы Wilson Philips «Продержись еще денечек». Мне хотелось лечь и умереть; если это любовь, то мне такого больше не надо. Как может чувство, которое тебя так опустошает, еще и причинять такую острую боль? Я пытался завоевать ее вновь, написал ей стих и, поборов стыд, попросил Хесу сочинить песню, чтоб я ей спел. Он, как мог мягко, сообщил мне, что в музыке, как и в жизни вообще, все не так прямолинейно.
101
*