А чтобы нам было понятнее значение двух кормилиц, Вейнгартен выводит на сцену еще два женских персонажа— ничтожных и одиозных, невероятно правдивых, которые являются как бы контрапунктом, противопоставлением образам «Сент-Цецилии» и Симоны.
Пьеса Вейнгартена имеет простую и ясную цель. Это беспощадная критика, вырастающая в карикатуру на мир кошмара, который нас окружает.
Я не оговорился, именно кошмара. Многим поэтам мир видится как истинный кошмар. Кошмар царит в «Макбете»; а театральные критики времен Софокла, должно быть, считали автора «Эдипа» шизофреником. Кафку, самого ясновидящего и искреннего, самого проницательного свидетеля нашего времени, наверное, все еще считают умалишенным как раз те, кто, сами страдая слабоумием, даже не подозревают об этом. Можно себе представить, каких бы глупостей наговорил тот или иной посредственный ценитель, если бы дали ему
на прочтение, не открывая имени автора, один из текстов Мишо. И «Чума» Камю — тоже кошмар и откровение. А самым удачным в одной из последних пьес Сартра остается опять-таки сцена кошмара, сцена с крабами.
Что интересного в «Кормилицах» Вейнгартена — это новизна и ярко выраженная театральность его про-изведения, его техники, его выразительных средств.
Вместо того чтобы выдавать нам свои рассуждения, похожие на все остальные, бесполезные, спорные, вызывающие массу противоречивых мнений, как всякое заявление с претензией, Вейнгартен являет нам уродство или жестокость в самих образах-гротесках, олицетворяющих эту жестокость или уродство. Отчаяние, тревога глубоко жизненны и предстают как реальность редкой поэтической силы. Вот птица смерти; человек, которого убивают и действительно пожирают; вот люди, ставшие карикатурой на самих себя, которые здесь действительно карикатурны; вот бессмысленные диалоги в кабинетах и в салонах, которые на самом деле лишены смысла, а вот и уродство, самое отвратительное из уродств - все это и есть драматический реализм Ромена Вейнгартена, который больше представляет, чем говорит, и оттого говорит с большей силой, с гневом, болью и юмором.
Да, да. Одни трупы убивают, другие воскрешают; живым людям везде и повсюду, каждое мгновение грозит массовое уничтожение; гигантские бомбы взрываются по всему горизонту; взорваться готова вся планета, а когда поэт передает весь ужас существования в выражениях, исполненных ужаса, ему говорят, что он не знает, что говорит, и что он лжет, и слабые умы обвиняют в слабоумии его самого, как будто в клаустрофобии можно упрекать стольких людей, вокруг которых воздвигают непроницаемые и глухие стены.
Лечить нужно как раз посредственность и интеллектуальную близорукость.
Увы! Они, по всей видимости, неизлечимы.
«Франс обсерватёр» 16 ноября 1961 г.
Б. Пуаро-Дельпеш[137] был одним из немногих критиков, кто дал положительный отзыв о спектакле, который идет сейчас в «Театр де Пош»,— «Фруктовая кожура на гнилом дереве» Виктора Айма в постановке Ж. П. Русийона[138] («Монд», 12 мая 1971 г.).
В свою очередь я должен выразить свои удивление и радость, которые испытал, обнаружив в Викторе Айме автора высокого класса, когда следил за великолепнейшей игрой Этьена Бьерри, который один на сцене в течение полутора часов, изумительно врастая в текст и в замечательно идущие ему такие же, как он, обнаженные и жесткие декорации Абнапалба, держит нас на одном дыхании при редчайшей экономии средств, ни на миг не давая возможности расслабиться и отвлечься, сильнее, чем в самом захватывающем фильме.
Вот краткое изложение этой пьесы. В ней говорится о министре одного тоталитарного правительства, который был смещен и которому угрожает расправой собственный его режим, ибо ему слишком преждевременно вздумалось применить закон о «превентивной пытке для каждого гражданина». И вот, когда министра преследуют по пятам, за поимку его назначен выкуп, а сам он, обвешанный автоматами и пулеметами, пистолетами и гранатами, скрывается в каком-то странном и пустынном месте, обстоятельства и стратегическая обстановка меняются и диктуют, чтобы закон этот был введен, правда, уже другими—его бывшими коллегами и их главой диктатором. Но изгнанник, преданный анафеме, так и остается изгнанником.
Тема эта стала уже, увы, классической. И отличается она жгучей актуальностью. Подобные вещи часто происходят в наши дни в тех странах, которые еще не стали, пока еще не стали, нашими.
Ситуацию эту часто изобличали. Но не с такой силой и не с такой суровой прямолинейностью. Язык пьесы точен, четок и многозначен. Во всем присутствует трагический юмор.
Но самым невероятным кажется то, что этого загнанного, ничтожного и глупого человека начинаешь даже как бы жалеть. Именно политическую глупость и изобличает пьеса. В общем-то, политическим извергом был и Макбет, обуянный властолюбивыми амбициями и жестокостью, которые против него же самого и обернулись. И это доказательство того, что актуальная тема остается также темой непреходящей.
Я знаю, я не сумел передать всей карикатурности «трагизма», глубочайшего правдоподобия пьесы Виктора Айма. Не удалось мне также убедить и в том, что Этьен Бьерри является одним из крупнейших драматических актеров наших дней. Нужно пойти и увидеть. Трудно передать и то, как я смеялся на этом спектакле, внешне будто бы вполне прозаическом.
Самым же парадоксальным является то, что герой пьесы, тупица и изверг, становится, несмотря на совершенные им преступления, сирым и жалким в своем безумном одиночестве, отверженный, брошенный, обреченный и уже ничего не понимающий.
Это пронзительный спектакль, который опрокидывает логическую абракадабру тираний.
«Монд» 25 июня 1971 г.
Сотни раз я был в кино. Чаще всего я там скучал, как на идейных или программных фильмах, так и на фильмах эротических, детективных, военных, фильмах с захватывающим действием, от которых откровенно зевал, на фильмах со здравым смыслом или бессмысленных либо умных, ибо фильмы, которые полагается осмысливать,—самые запутанные и самые посредственные. Скольким кинематографистам хочется быть мыслителями, властителями дум; вы только представьте себе, к примеру, «философию» некоего Годара[139]. И сколько еще подобных ученых-недоучек, преисполненных самомнения, жаждущих доказать то, что все давно знают или уже не желают знать.
В памяти сохранилось несколько гениальных клоунов, Китон и Чаплин, конечно же; несколько кинематографистов— Дрейер[140], Бергман, Рене Клер, Бунюэль, с Лоузи[141] пока спешить не будем, и, может быть, еще двое или трое, имен которых я сейчас просто не припомню.
Откровенно говоря, в последние годы я, в общем-то, был избалован. Ведь на экранах шла «Космическая Одиссея», показывали незабываемого «Рублева», проходил «Млечный Путь» — в этом фильме есть такая сцена, где метрдотель, подавая устрицы хорошо одетым посетителям, небрежно замечает им, что Бог есть и что это совершенно очевидно. Так вот, я ему поверил, я вдруг осознал, что иначе и быть не может, и из зала вышел уже наполовину обращенным в веру. Такое может случиться с вами в соборе, в тюрьме, в одиночестве и, как я только что сказал, в кино, почему бы и нет?
Однако есть один режиссер, о котором я хотел бы кое-что сказать. Это Какояннис[142]. Я уже посмотрел его фильм «Электра»: в нем с самых первых кадров ошеломляет образ Агамемнона, возвращающегося с войны, победоносного, с ликом, исполненным такой царственности и величия, каких мне еще никогда не приходилось видеть. И как не вспомнить еще ту сцену, самую жестокую и самую сильную из виденных мною на экране,— убийство матери, от которого и земля и небо, содрогнувшись, переворачиваются (да, и это тоже «вы-полнено» кинематографически), убийство, вящий ужас которого отдается по всей Вселенной.
137
Бертран Пуаро-Дельпеш (псевдоним Азар Дестен, р. 1929) французский писатель и литературный критик, член Французской Академии («Верзила», «Изнанка воды», «Комедия окончена»),
139
Жан Люк Годар (р. 1930) французский кинорежиссер, один из зачинателей «новой волны». Очевидно, Ионеско имеет в виду философию отчуждения личности, анархо-индивидуалистическое понимание личной свободы и другие идеи Годара (фильмы «На последнем дыхании», 1959; «Безумный Пьеро», 1965; «Китаянка», 1967).
142
Микос Какояпнис (р. 1922)—греческий актер и режиссер театра и кино («Электра», «Троянки»).